66  

Или не выглядит — скорее слышится по-другому: испанские диалекты, которые мы утратили, перекликаются с языками индейцев, о которых мы не имеем ни малейшего понятия, смешиваются со звуками латинской мессы и навсегда позабытых ритуалов в честь отвратительных богов, жаждущих человеческой крови, день за днем, день за днем. Да, вот как это должно быть. Картину пусть каждый достроит сам, а звук — звук менее навязчив. Мои читатели должны слышать, они должны стать слушателями. Пусть они услышат тяжелую поступь Кортеса, продвигающегося вглубь страны, дождь, ветер, брань и склоки, пусть они услышат ужасное шипение Попокатепетля[111] — в его дымящееся жерло спустились испанцы, у которых так некстати кончилась сера для пороха. Пусть они услышат звуки бойни в Чолуле,[112] где испанцы, разъярившись, вырезали три тысячи индейцев, а может, шесть тысяч, а может, еще больше тут тоже существуют «противоречивые свидетельства», — но звуки будут отличаться очень мало. Пусть они услышат сады Иштапалапана[113] — пение птиц в вольерах, щебетание колибри и жужжание пчел, вьющихся над дивно пахнущим кустарником и лианами, оплетающими шпалеры и шорох метлы, подметающей дорожки. Пусть они услышат как Монтесума приветствует Кортеса и как Кортес приносит ему уверения в дружбе и почтении. Пусть они услышат звон золота и серебра — ожерелий, браслетов и других украшений даров, переданных ацтеками испанцам, и их заинтересованные замечания по поводу мастерства, веса и возможной стоимости этих изделий. Пусть они услышат скрип пера по пергаменту: Кортес пишет донесение императору в Мадрид. Возможно, они услышат даже бормотание Карла V,[114] вопрошающего, стал ли он уже хозяином всего Нового Света или только его части, что его бы не устроило. И наконец, пусть они услышат общий предсмертный вопль человечества — испанцев и индейцев, мужчин, женщин и детей, умирающих потому только, что они имели несчастье оказаться на переломе истории.

И что? — спросите вы. Вам-то что до этого, Клаудия? Ну написали вы книгу, еще одну книгу в придачу к миллиону уже написанных. Каким образом эти события вдруг, нарушив хронологию, оказались частью вашей скучной семидесятишестилетней биографии?

Я отвечу: они раздвигают границы моего существования, раскрывают темницу моего личного опыта и становятся его частью.

Запах кожи. Дорогой запах обивки салона авто, где за рулем шофер, а на заднем сиденье мы с Кортесом. С тучным Кортесом. Теперь без брони, одетый так, как обычно одевается очень богатый актер середины двадцатого века вне съемочной площадки, но от этого не менее тучный. Джеймсу Сакстону за пятьдесят, но выглядит он на десять лет моложе, а когда оператор — мастер своего дела, то и на все пятнадцать. Его нельзя назвать жирным, он просто лоснится, как это бывает с мужчинами, которые ухаживают за кожей чуть больше, чем нужно. Его рубашка, брюки, синий пиджак искусного покроя, что делает тело на вид более изящным, чем на самом деле. Он очень заботится о своем внешнем облике. Его лицо и без грима выглядит довольно странно, словно кто-то прошелся-таки по нему карандашом и пуховкой: легкий загар кажется ненатуральным, ресницы и брови слишком акцентированы. Он говорит густым звучным басом услышав его, люди замолкают, словно бы он сказал нечто значительное. В действительности же, как определила Клаудия, он крайне заурядный человек. Он редко произносит что-либо заслуживающее внимания, один лишь голос его завораживает. Он и сейчас говорит что-то о пейзаже за окном.

— Обожаю горы.

— А… — отзывается Клаудия. Что еще тут можно сказать?

— Хорошо, что не стали снимать в Мексике. Там такой отвратительный климат. Хотя побережье сносное. Я как-то отдыхал в Акапулько. Чудесные пляжи.

Клаудия раздумывает, не сказать ли ей еще раз «А…». Шофер петляет, вписывая автомобиль в крутые повороты дороги. Она спрашивает Джеймса Сакстона, видел ли он когда-нибудь ацтекские пирамиды и крепости.

Джеймс Сакстон качает головой. Он не знает точно. Сомневается. Но может, и видел. Он ведь везде бывал.

Трудно было бы не заметить пирамиды, думает Клаудия. Ну да ладно. Она продолжает разговор об архитектуре доколумбовой эпохи. Ее собеседник невыносимо скучает, но ведь, если забыть о студиях Голливуда, Пайнвуда и Чинечитты, он остается английским джентльменом, он знает, как вести себя с леди. Придав своему знаменитому лицу выражение интереса, он дает ей закончить. Затем пускается в длинный рассказ о том, как они снимали в Египте фильм про Наполеона (Клаудии понятен ход ассоциаций, хотя пирамиды и крепости в рассказе не фигурируют). Он сыграл Наполеона и Френсиса Дрейка, Марка Антония и Байрона. Все эти образы перемешались в его голове, образовав мозаику разрозненных обстоятельств, сложенных в уникальный пестрый узор. Наполеон имел роман с Жозефиной и руководил сражениями. Френсис Дрейк был не в ладах с королевой Елизаветой и говорил с девонским акцентом. Было очевидно, что о хронологии Джеймс Сакстон имеет представление самое приблизительное. Он знал, что Наполеон жил в девятнадцатом веке, но затруднился бы сказать, в конце или в начале. Даты ничего ему не говорили, он все равно не умел их соотнести. Вот человек, восхищенно думает Клаудия, не имеющий ни малейшего понятия о времени, невинный как младенец. Как это он умудрился сохранить такую незамутненность разума? Она с ловкостью (и легкостью, поскольку всего лишь побуждает его заговорить о любимейшем предмете — себе самом) выведывает, что он получил домашнее образование, а вернее сказать, не получил вовсе никакого, поскольку считался слабым ребенком. Ничего удивительного, что режиссеры любят его за покладистость: избежавший развития не имеет и формы.


  66  
×
×