32  

Государственный советник Российской империи был одним из тех немецких баронов, коим приписывалась прерогатива мудрости, отдалявшая их от эстонцев и литовцев, бедных и простых людей, в душе еще язычников. Пиетизм положил этому конец: несколько угасла вражда между крестьянством и аристократией и стало пробуждаться национальное самосознание. Во имя единства нации Карл Герман стремился совместить свое апостольство с научными занятиями. Он посещал хижины не как скромный сельский врач — он являлся будто в ореоле радости, свободы и самоотверженности, с торжественными словами на устах, вооруженный неисчерпаемыми знаниями.

Он вглядывался в глубины своей памяти, чтобы найти там рядом с радостями жизни боль, которую принял как божественное благо и которая лишь усиливала переживание им собственных несчастий. Герман был сыном Иоганнеса и внуком Дженни — неврастенички, на которой женился доктор Карл Герман Гессе по возвращении из Любека в Ригу больше шестидесяти пяти лет назад.

Эту сироту из Курляндии он повстречал на берегах Двины, когда ему было двадцать шесть лет. Она была такая хрупкая и красивая в свете заката, что он воскликнул: «Вот она, моя невеста!» — и быстро ею завладел. Потом, «сожженный мгновенным огнем любви», спросил по-гусарски: «Дженни, хочешь быть моей женой?» Спустя несколько недель после свадьбы муж понял, что его всегда пасмурная и грустная жена больна. Она смогла ему подарить лишь плоды своей нежной скорбной плоти: Иоганнеса, распятого жизнью, и через него чрезмерно чувствительного Германа, обуреваемого безумием. Все трое страдали одинаковой бледностью, мучились от одних и тех же мигреней, погружались порой в похожее безволие.

Герман давно уже не писал писем в далекий Вайссенштайн. Он потерял все: дом, родину, родителей, родителей своих родителей. «Вы мои тюремщики, — пишет он родным. — Я хочу быть один. Дайте мне умереть, как безумной собаке. Сейчас я не могу быть сыном, я устал бороться, противостоять моему несчастью».

В дортуаре с запертыми ставнями и потушенными огнями он учится ненавидеть: «Моя история лишена приятности, в ней нет милой гармонии выдуманных историй…» В этой клетке, где рождаются опрометчивости, он приходит к отчетливой и горькой мысли: «Вы избавились от меня»! — прорычал он, как только на окна упали тюремные решетки. Он сжал кулаки. Его потрясает жуткий смех. «Ха! Ха! — ухмыляется он в письме родителям, датированном 30 августа 1892 года, мне ужасно хочется смеяться… Когда вы мне пишете, что мои нервы расшатаны и я слаб головой, я готов в это поверить из любви к вам и смеяться… смеяться еще сильнее!» Он, желавший числиться среди праведников, оказался выкинутым в мир, где дьявол правит бал. Заключенный во мрак монастыря, он обречен рассматривать в глади фонтана свой маскарадный костюм сумасшедшего. Тело в сероватой холстине и бритая голова. Он больше не милый ребенок из Кальва он потерпел крушение близ Нагольда, к которому уже давно обращал лишь жалобные стоны.

Осень обесцветила деревья и блеснула в глазах заключенного, болезненно обращенных к трауру и тлению. «Падают цветы. Ах! Красота исчезает, и холод обретает свою власть». Мысль о самоубийстве часто посещает его, как в Бад-Болле, когда он потрясал своим револьвером: «О! Если бы эта несчастная пуля пробила мою измученную голову!»

Герман пишет родителям: «И теперь я вас как существ человеческих спрашиваю (потому что считаю, что могу иметь собственное мнение, вопреки вам и моим пятнадцати годам), справедливо ли отправить к сумасшедшим дебилам и эпилептикам молодого человека, у которого, за исключением некоторой нервной неустойчивости, превосходное здоровье?» Он не был больше мальчишкой, взирающим на взрослых с подобострастием, он становился мужчиной, отказывался от кумиров, храбро двигался на противника. Он ненавидел тайный ужас, сопровождавший его детство, ненавидел тень одновременно отца и судьи. Он принадлежал к породе избранных и проклятых: Эдипа, Гамлета или Йозефа, — и должен был, как и они, либо подчиниться, либо восстать. Быть может, он полагал, что ненавидит Иоганнеса, а в действительности ощущал омерзение по отношению к себе самому, быть может, желая зла своему отцу, он хотел убить себя. Когда он видел сурового пастора, поднимающегося на кафедру, поющего немецкий гимн или произносящего перед пюпитром проповедь, он ощущал себя презренным бездельником. Настолько он чувствовал себя перед отцом униженным. Выражение глубокой боли лежало на этом лице и звало к богохульству. Юноша отбивался как мог от тяжелых мыслей: «Мое состояние в то время было родом безумия… я жил в страхе и муках, как призрак, не участвовал в жизни остальных… С отцом, который часто раздраженно требовал от меня объяснений, я был замкнут и холоден».

  32  
×
×