15  

В конце концов, решетка была нужна ему просто для поддержания равновесия, настолько он был опьянен, но не вином — хотя у Либора трое горюющих друзей выпили немало, — а запахом листвы. Он широко открыл рот и заглатывал этот воздух с жадностью, как в разгар любовных утех.

А когда он в последний раз так открывал рот, реально занимаясь любовью? Открывал, чтобы вдохнуть побольше воздуху, чтобы издать благодарный вопль, чтобы взвыть от восторга и от страха. Неужели он исчерпал отпущенный ему лимит женских ласк? Но ведь он каждый раз по-настоящему влюблялся, он не был легкомысленным волокитой и все еще надеялся обрести свою главную и единственную любовь. Однако новые женщины больше не входили в его жизнь, а его прежние возлюбленные утратили способность к состраданию. Идя по улице, он замечал красоту встречных девушек, восхищался их энергией и вполне понимал других мужчин, которых притягивала их дерзкая чувственность, но сам он уже не застывал столбом от такого зрелища. Он не мог представить этих девушек умирающими у него на руках. Он не смог бы оплакивать их уход. А там, где он не смог бы плакать, он не мог и любить.

Не мог даже испытывать влечение.

Для него меланхолия являлась неотъемлемой спутницей страсти. «Разве это так уж необычно?» — думал он. Разве он был единственным мужчиной, изо всех сил цеплявшимся за женщину в страхе перед ее уходом? Впрочем, его мало беспокоили другие мужчины. Не в том смысле, что он умел избавляться от соперников, — ему до сих пор было больно вспоминать, как легко и небрежно увел у него женщину тот итальянский плотник, — просто он не был ревнив по натуре. Он мог завидовать, это верно, — в частности, завидуя «моногамно-эротическому» счастью Либора («элотишрескому», как выговаривал это слово старый чех), — но не ревновать. Смерть — вот кто был его единственным соперником.

— У меня «комплекс Мими»,[24] — говорил он своим приятелям в университете.

Те считали это шуткой или выпендрежем, хотя он был абсолютно серьезен. Он посвятил этой теме курсовую работу на семинаре «Всемирная литература в переводах» (куда он перекинулся с «Защиты окружающей среды»), взяв роман Анри Мюрже как литературный первоисточник оперы «Богема». Преподаватель поставил ему «отлично» за качество перевода и «неудовлетворительно» за низкую эмоциональную зрелость.

— С возрастом это пройдет, — сказал он, когда Треслав попросил объяснить ему такой разброс оценок.

В конечном счете оценка была повышена до полноценного «отлично». Так происходило во всех случаях, когда студенты просили разъяснений. А поскольку студенты всегда просили разъяснений, Треслав удивлялся, почему преподаватели сразу не ставили высший балл, тем самым экономя время. Что касается «комплекса Мими», то он не избавился от него и к сорока девяти годам, — видно, таков удел всех оперных любовников.

Случай Треслава усугублялся еще и «комплексом Офелии», характерным для поклонников живописи прерафаэлитов и поэзии Эдгара По. Преждевременная смерть красивой женщины — что может быть поэтичнее?

Всякий раз, когда Треславу случалось проходить мимо плакучей ивы или журчащего ручейка, а еще лучше — ивы над ручьем, хотя такое в Лондоне встречается нечасто, — ему виделась под водой Офелия в струящихся одеждах и слышался ее печальный напев. Много воды Офелии не требовалось — волшебная сила искусства гарантировала ей утопление при любой глубине водоема, — но Треслав не упускал случая пополнить гибельный ручей потоками собственных слез.

Казалось, что ему назначено богами (он не мог сказать «Богом», поскольку в Него не верил) обладать женщиной столь полно и безраздельно, оберегать ее столь надежно, что смерти будет не под силу отнять у него возлюбленную. Именно такое чувство он испытывал, занимаясь любовью (в ту пору, когда он еще этим занимался). Он не жалел себя и выкладывался без остатка, как будто надеясь тем самым обратить вспять любые злые силы, могущие покуситься на его женщину. Объятия Треслава гарантировали ей безопасность, и она наконец засыпала — измотанная, но спасенная.

Зато как тихо и крепко спали обожаемые им женщины! А Треслав, охраняя их сон, временами пугался, что они не проснутся.

Для него оставалось загадкой, почему все они от него уходили либо вынуждали его уйти от них. В этом было главное разочарование его жизни. Он мог бы стать новым Орфеем, который вызволяет любимую из царства смерти или, на худой конец, проводит остаток своих дней в горестных стенаниях после того, как она скончается у него на руках: «О моя любовь! Моя единственная любовь!» А кем он был вместо этого? Кем угодно, только не самим собой; универсальным двойником, не умеющим чувствовать, как чувствуют другие, и способным лишь одиноко вдыхать запах листвы у ворот закрытого на ночь парка да оплакивать чьи-то чужие утраты.


  15  
×
×