Мультимиллионер Лукас Карадинес объявил красавице и умнице Эмбер, что...
Гости потянулись к нему, обменялись с ним приветствиями и рукопожатиями....
Я лихорадочно раздеваюсь до трусов, делаю здоровенный глоток браги, вставляю в рот сигарету, поворачиваюсь к печи всей спиной и закрываю глаза. О-о-о… В голове что-то сдвигается и мягко, стремительно несет меня в горячую тьму.
Когда я открываю глаза, Маша стоит в той же позе, одетая.
— В одежде не согреешься, — говорю я. — Разденься…
Маша чуть заметно отрицательно качает головой.
— Считай, что мы потерпевшие кораблекрушение. Не стесняйся, — убеждаю я. — Ничего принципиально нового я не увижу…
Маша молчит. Мне становится тревожно, и я от этого злюсь.
— Я отвернусь, — говорю я, но Маша молчит. — Ты меня боишься? — допытываюсь я, но Маша молчит. Она ссутулилась, опустила голову, плечи ее прыгают, колени дрожат. Маша добралась до тепла, немного расслабилась, и все — завод кончился. Так человек замерзает на крыльце собственного дома. «Она же ничего больше не может!» — ошарашенно понимаю я.
Я отшвыриваю сигарету и бросаюсь на Машу, как насильник. Я сдираю с нее набухшую водой, ледяную одежду, раздеваю ее догола. Под штормовкой и джинсами на Маше не было ни свитера, ни трико. И шерстяных носков тоже не было. Понятно, почему Маша так быстро сникла.
— Ну как же можно так одеваться, Маша, дура!.. — кричу я.
Я вливаю Маше в рот брагу, кручу ее перед печкой, поворачивая к теплу спиной, животом, боками. Я безжалостно мну и растираю ее одеревеневшие мышцы, не стесняясь ее наготы. Маша качается под моими руками, как дерево; стонет и плачет — от боли, от стыда, от счастья. Я, как поезд с толкача, гоню кровь по ее артериям.
— Двигайся! — рычу я. — Шевелись! Живи!
Я ставлю ее лицом к топке и прижимаюсь к ее спине животом, защищая от холода, летящего из выбитого окошка. Я греюсь теплом, которое от печки проходит сквозь Машу, и это тепло возвращаю ей обратно, как Луна возвращает Земле солнечный свет. Гладкий язык вселенной, просовываясь в выбитое окно, лижет меня по спине. Я пью брагу, курю, но не отпускаю Машу. Я боюсь за нее. Я чувствую себя реанимацией, искусственным дыханием, ее запасным сердцем.
— Вы сами согрейтесь… — говорит Маша. — Я уже не умру…
«Оживает», — думаю я. Я отогреваюсь и сажусь на скамейку.
— Иди на колени, — приказываю я.
Маша устало усаживается ко мне на колени боком, пьет брагу и опускает голову мне на плечо. Я тоже пью брагу и курю, выдыхая в сторону. Я тоже устал. Просто скотски устал. За окном совсем темно. По крыше пекарни ходит дождь. Пекарня загадочно освещена рубиновыми червями, ползающими в черной пещере печки. Кажется, Маша дремлет. Мои руки, сцепленные на изгибе ее талии, ощущают тихое, спокойное, ровное движение ребер. Я тоже закрываю глаза. Полусон громоотводом разряжает напряжение воли, словно распускает натянутые вожжи.
Я просыпаюсь оттого, что Машина ладошка невесомо едет по моей скуле, по груди, по животу.
— Не надо, Маша, — говорю я.
— Дайте мне баночку, — помолчав, отвечает она.
Маша делает несколько глотков, переводит дух и снова пьет. Я отнимаю банку и убираю под скамью. От Машиных губ пьяняще, вольно, счастливо и по-весеннему пахнет брагой.
— Виктор Сергеевич, я люблю вас… — шепчет мне в лицо Маша.
Ее руки легкие, как листопад, — не поймаешь ладонь.
— Ты еще девочка, Маша… — как дурак, говорю я.
— Ну и что… Я люблю вас… Я люблю вас… — повторяет она.
Она сползает с моих коленей, ложится спиной на скамью и тянет меня к себе. Я подчиняюсь и ложусь рядом, подсунув руку ей под голову. Я хочу Машу. И Маша хочет меня.
Я хочу Машу. И мне ничто не мешает взять ее. И я представляю все, что может быть, — все молнии, танец и медовый ливень. Но одновременно я помню, как Маша плыла в ледяной воде злой речонки, как плакала, стоя на четвереньках посреди залитого дождем луга, как садилась в грязь на обочине таежного проселка. И во мне нет страсти. Страсть отгорела там, в затопленном ночном лесу. Осталось только желание. Оно нежное, тихое, неподвижное, как березовая ветка в безветренную погоду. Я не возьму Машу не потому, что мое чувство к ней — это умиление взрослого ребенком, или робость мужчины с девочкой, или трепет грешника перед ангелом. Нет. Я не возьму Машу по какой-то другой причине, которая мне и самому не понятна. Я просто знаю, что так надо. Я хочу Машу. Но я ее не нарушу.
— Я вас люблю… — шепчет Маша, прижимаясь ко мне.
— Не спеши, — говорю я. — Я все сделаю сам…