2  

Но сама земля здешняя поражала красотой и благолепием, словно Господь был в особенном, просветленном расположении духа, когда созидал ее, и красота эта невольно находила горделивый отклик в его сердце. Впрочем, Алекс вспоминал письма своего будущего патрона в старался охладить себя: ведь это буйное цветение не вечно, лето здесь заканчивается быстро, а на смену приходит зима, настолько свирепая, что даже германские стужи покажутся в сравнении с ней мягкими оттепелями, а уж ветры Атлантики, охлаждающие берега Испании, вовсе почудятся нежными зефирами [1]. Но сейчас до зимы еще было далеко, сейчас стояло лето, все вокруг роскошествовало красками я ароматами, кружило голову, все жило и наслаждалось жизнью! Сама мысль о смерти в такую пору кажется кощунственной, оскорбительной нелепостью, словно застывший в последней ухмылке оскал черепа.

Однако этот жуткий череп смерти уже заглянул в глаза Алекса черными провалами зениц и сейчас, в минуты последнего помрачнеют, почудился ему пугающе схожим с чертами того человека, которого он убил сам, своими руками, недавно... убил в Испании таким же роковым ударом, как тот, от которого погибает сам. И особенное, внушающее немыслимую тоску совпадение заключалось именно в том, что первый удар оказался недостаточно меток: истекающей кровью жертве удалось на некоторое время ускользнуть от преследователей и испытать пытку последней, несбывшейся надеждой на спасение, пока его не настигли и не добили.

Его собственные надежды тоже не сбудутся, знал Алекс, его тоже настигнут и добьют — вот сейчас, через мгновение, — но поверить в это было так трудно, так невозможно, что он невольно воззвал к Господу и Пречистой Деве, и ему показалось, что кто-то чужой бормочет рядом слова молитвы на местном наречии, хотя это он сам вдруг вспомнил полузабытый язык своего детства и невольно выговорил по-русски:

— Господи, помилуй! Матушка Пресвятая Богородица-Бог был на небесах, его Пречистая Матерь — там же, далеко и высоко, а преследователи — вот они, рядом! Та тьма, которая представала пред Алексом сплошной путаницей теней, кустов, листьев, была проницаема их привычным взорам, они не сбивались с пути, видели смятую тяжелыми шагами траву, кровь на этой траве, слышали надсадное дыхание беглеца, и даже стоны, которые он давил в груди, чудилось, были слышимы ими!

Алекс вдруг ощутил, что не силах сделать больше ни шагу, и начал валиться вперед, но наткнулся на какое-то дерево — и удержался на ногах, обхватив его стройный ствол. Прильнул лицом к прохладной шелковистой коре. Это была береза — да, ствол нежно белел в темноте, словно обнаженное, стыдливое тело. В последнем проблеске прощания с жизнью Алекс вдруг с болью подумал, что никогда уже не узнает, как это бывает — когда для тебя, для тебя одного мерцает в ночи тело любящей, ждущей, нагой женщины. Не потому не узнает, что это воспрещают его обеты, — просто не успеет. Смерть уже держала его за ворот, уже тащила в свои объятия. Смерть — она ведь тоже женщина, она ревнива, она не упускает добычу...

Не хотелось поворачиваться, он цеплялся за этот нежный березовый ствол, прижимался к нему, словно любовник, который прижимается к телу возлюбленной, ловя последние искры летучего наслаждения... И вдруг пронзительный визг раздался за его спиной — такой внезапный, такой страшный, что Алексу показалось: бездны ада наконец-то разверзлись, и все силы тьмы вышли, чтобы отнять его душу. Мелькнуло еще полудетское изумление: как же так, его уверяли, будто ничто не слишком в битве за истину, все средства хороши, и цель оправдывает средства, можно нарушить хоть все семь Божьих заповедей враз и по отдельности, и это будет благоугодно Господу, а получается — нет, ежели открылись ему не врата рая, а глубины преисподние?!

Но тут сердце замерло, сознание покинуло его, он соскользнул по стволу наземь и простерся в высокой траве, запятнанной его кровью. И на белой коре тоже остался кровавый след, словно именно береза была ранена нынешней судьбоносной ночью, — береза, а не человек.

Август 1729 года

— Это еще кто?! — Могучий, ражий и рыжий мужик разглядывал стоящего перед ним парнишку с таким видом, словно не мог поверить своим светлым навыкате глазам. — Спеси в тебе, что в собольем воротнике на боярской шубе!

Ну, если здесь кто-то и казался спесивым, то это сам хозяин с его вольно расправленными плечами (иначе не сносить толстого, выпирающего живота), надменно поднятыми бровями и презрительно искривленными губами. Он мог себе позволить такую повадку: первый человек в Лужках, самый крепкий хозяин, к тому же — староста. Когда князь-батюшка наезжает в Лужки — на охоту, скажем, или просто доглядеть свое имущество (по пословице: «Хозяйский глазок — смотрок!»), он всегда останавливается у Никодима Сажина, не брезгуя его избой, которая, по собственному княжьему выражению, более напоминает терем. Чистота, покой, полное удовольствие для хозяина Лужков и самого Никодима. Случается, и другие господа, спешащие в Москву (Лужки стоят хоть и не на самой проезжей дороге, но все же хорошо с нее видны, так что, не хочешь ночевать на обочине — свернешь туда), просят у Никодима приюта, и он не отказывает никому. Да вот не далее как две недели назад ночевали у него добрые люди — угрюмый и диковатый иноземец со свитою и еще пара: муж с женою, спешившие в Москву по каким-то своим делам. Хорошие оказались гости, грех Бога гневить...


  2  
×
×