58  

Неожиданным образом из радиоприемника полилась тихая, умиротворяющая песня на немецком. Ее пели какие-то женщины – то ли живые, то ли мертвые, непонятно. Зеркало подернулось туманом. Из него деловито выкарабкался гномик и начал с невнятным скрежетом подбирать рассыпанные по полу «Мишки на Севере». Девочки вытаращили глаза. Стало заметно, что гномик страшно матерится и бормочет что-то в духе: «…надоели… инсулиновая зависимость… дуры малолетние». Собрав конфеты в кучку, гномик стал их пожирать, дрожа и морщась от омерзения. «Девочки-девочки! – прокашлявшись, сказало радио. – В детстве вы вызывали гномика и все время мечтали увидеть его! Наконец-то у нас появилась возможность исполнить вашу мечту, ибо аккумуляция вашей ментальной энергии достигла необходимого апогея только в пору экстремума вашего полового созревания! С Рождеством вас!» Гномика начало безудержно рвать. Радио щелкнуло и затихло. Гномик исчез, оставив после себя тугую шоколадную лужицу. Маленькая девочка, мечтавшая увидеть суженого, открыла глаза, отняла ладошки от ушей и удивленно выдохнула, заметив лужицу и то, как на нее пялятся ее подружки.

Радио прокашлялось и сообщило девочке, что поскольку она не видела и не слышала гномика, ее детская мечта так и не исполнилась, пусть и в результате некоторой накладки, но все будет честно, не волнуйся, раз не повезло с гномиком, вот тебе суженый, держи. В дверь позвонили. Это были родители девочки Настасьи, которая устроила у себя дома эту более чем неудачную вечеринку. Настасья открыла, родители вошли, в коридор выбежали испуганные подружки ее и следом маленькая, хрупкая девочка, мечтавшая о суженом. Отец Настасьи ее как увидел, так всё, пропал: семья потом к чертям разрушилась, девочка из-за беременности в школе не доучилась, аборты какие-то пошли, кислотой травилась, вены резала, Настасья тоже в клинике лежала, и мама ее в клинике лежала, об этом даже в «Комсомольской правде» писали, но переврали дико, на самом деле по-другому все было.

Янтарные масла

Вова вынес Славу из огня, положил его на снег. Слава не дышал. Вова вылепил из снега небольшой комочек и положил его Славе на лицо. Комочек не растаял. Тогда Вова вылепил из снега еще два комочка, чтобы положить их Славе на глаза и тем самым закрыть для себя эпоху Славы на веки вечные: все, что их связывало, сгорело, как бумага, рухнуло, как этот дом за спиной прямо сейчас, да и какой смысл вспоминать, было ли что-то вообще, – вот оно, все лежит перед Вовой на снегу, какое-то совершенно бесчеловечное.

Вова вздохнул. Попытался усадить Славу, прислонив его к деревцу. Слава был какой-то вялый. Вова достал из Славиного кармана мобильный телефон, набрал номер.

– Сегодня дом тоже сгорел, – выцветшим голосом сказал он, рисуя ногой узоры на снегу. – Но все не так страшно, как вчера: я успел его вынести. Нет, не получилось, все равно он не дышит. Снег? Под снегом оставить? Хорошо. Завтра, может быть, успею. Не знаю. Мне казалось, я все рассчитал.

Вова залепил сидящего под деревом Славу снегом – получилась тугая ладная ледяная горка. Вова представил себя маленьким-маленьким, размером с гномика, будто бы он катается на миниатюрных серебряных саночках с этой горки, хохоча и плюясь хлебом и кетчупом (в детстве мама давала ему с собой бутерброд из хлеба и кетчупа, он вместо школы шел на Сафроновы Дачи кататься с горки вместе с дворовыми детьми, иногда они отнимали у него бутерброд, иногда – нет, бутерброд отнимала сама зима, ударяя мягким шлепком в солнечное сплетение на особо опасном трамплине).

Воспоминания детства не должны иметь ничего общего с этой работой, подумал Вова. Воспоминания детства, подумал Вова, не должны иметь ничего общего ни с чем вообще. Он закашлялся; пошла носом кровь. Поднялся, пошел из лесу прочь, загребая кроссовками снег. Такая работа.

Вова работал спасателем: он спасал Славу. Раньше он нырял за Славой в ледяную прорубь (работа подразумевала в том числе и подобного рода действия в холодное время года, его предупредили еще на собеседовании, но Вова пожал плечами и молча подписал контракт, тогда он вообще ни о чем не думал, только бы как можно дальше, только бы попасть как можно дальше), но сейчас немножко поменяли условия, и теперь Вова спасал Славу из огня. Как правило, в любом случае Славу он видел уже в состоянии беспамятства – то в виде мягкого, по-тюленьи ловко соскальзывающего в ледяную дыру тела, то под десятком горящих одеял в самой дальней комнате дома. Иногда Слава угрюмо дымился под кроватью (зачем он? – думал Вова. – Прямо как та девочка в рассказе Толстого из букваря), пару раз он оказывался в эпицентре взрыва (газовая плита?), и тогда Вова надевал специальный костюм, по-клоунски ловко впрыгивал в тугую от огня комнату, полную жара, черноты и опадающего хлопьями Славы, хватал оставшийся витой каркас и мчался с ним по лестнице – иногда вверх, иногда вниз. Вверху он выносил Славу на крышу, доставал из его кармана (карман не сгорал) мобильный телефон (телефон не сгорал) и звонил: снова развеять? Нет, тяжелый. Отнести назад? Нес распадающегося Славу назад, укладывал его в уже уютной, знакомой огненной кухне, терпеливо ждал полчаса-час, потом уносил Славу уже в виде довольно дряблой книги без переплета, страницы которой еще несколько часов тщательно развеивал с крыши. Страницы его жизни кружат над городом, думал Вова. Улетай, улетай, глупая Славина жизнь, навсегда от меня. Эпоха Славы заканчивалась, холодный ветер вырывал пропитанные копотью страницы из прорезиненных рук. Вова не мог плакать внутрь своего пожарного костюма, но ощущение непоправимой конечности хрупких, околосмертных отношений его со Славой разрушало его изнутри – и каждый день боль была в принципе нестерпимой.

  58  
×
×