139  

Утром голова у нее была вполне свежая. Еще в полусне вспомнила, как странно вел себя ночной призрак, приподнялась, взглянула на дверь – и чуть не ахнула: табурета там не было. Ни со щепкой отколотой, ни без щепки – не было вовсе!

Вошла Глашенька – и едва не упала, увидев оживленное лицо своей барышни, услыхав ее бодрый голос:

– А где табурет?!

Не скоро сообразив, о чем речь, Глашенька пролепетала, что табурет сломался и его с утра сожгли на кухне в печи.

– В печи? – встрепенулась Мария. – А что сегодня варили? Что на завтрак?

Глашенька не поверила своим ушам! Вот уж добрый месяц заставить барышню проглотить хоть кусочек сделалось почти непосильной трудностью. Каждое утро Глашенька приносила ей тарелку с кашей, умоляла съесть хоть ложечку, – и в конце концов печально съедала кашу сама, подсаливая ее горькими слезами. И вот сегодня она даже не внесла поднос с завтраком в спальню, оставила за дверью, не надеясь, что барышня поест, а она-то, она!..

Глашенька птицей выпорхнула из спальни, схватила со столика поднос, потом поставила, чтобы поднять салфетку, которая почему-то свалилась на пол, потом уронила ложку, кинулась в столовую, взяла чистую, опять схватила поднос, удивленно уставилась на кашу, в которой появились какие-то красноватые пятна, но решила, что пенки перепеклись (кашу и во Франции старались варить по-русски, держали в духовке, пока не упреет). Она вновь вбежала в спальню, но аппетит у Марии к этому времени пропал столь же внезапно, сколь и появился, зато проступило такое неодолимое желание немедля уснуть, что она едва успела пробормотать:

– Не хочу. Съешь сама! – и провалилась в сон, как в самую мягкую перину на свете, а когда открыла глаза, почувствовала себя как никогда бодрой и сильной.

Какая-то согбенная старушечья фигура при ее первом движении порскнула с кресла и проворно выскользнула за дверь: верно, ночная сиделка, увидев, что больная проснулась, побежала за Глашенькой. Что-то было знакомое в этой сиделке, но она больше не появилась, и Мария позабыла про нее.

Вместо Глашеньки в комнату вошел Данила с подносом в руках и пожелал барышне доброго утра, Мария накинулась на еду с аппетитом неуемным, съела все до крошки, запив изрядной порцией кофе. Данила переменил постель, и Мария, переодетая во все чистое, вновь возлегла на перины и подушки, хотя с гораздо большим удовольствием отправилась бы сейчас на верховую прогулку в Булонский лес.

– Да где же Глашенька? – вскричала она нетерпеливо – и осеклась, увидев, что перед нею стоит совсем не тот франтоватый, разбитной волочес, с восторгом офранцузившийся именно в той степени, чтобы сделаться забавным резонером с вечно живой склонностью к чисто русскому самоедству, – а совсем другой человек, постаревший лет на десять, с тяжелыми морщинами у рта и печальными, ввалившимися глазами.

Поглядев в них, Мария задрожала, словно груди ее коснулось ледяное острие шпаги, и спросила, едва совладав с голосом:

– Что… что-то с Димитрием Васильевичем? Он болен?! Ну! Говори же!

Данила заморгал:

– С господином бароном, а что с ним может быть? С ним ничего, жив да здоров. Переживает только очень. И я вот… переживаю, – он всхлипнул.

– Да говори же, говори! – Мария вцепилась в его руку, затрясла нетерпеливо. – Что случилось? Не томи!

Данила, не совладав с собой, расплакался в голос, и Мария едва смогла разобрать его слова:

– Глашенька умерла. В одночасье! Уже и похоронили…

* * *

Спустя неделю Мария стояла в библиотеке у высокого окна и сосредоточенно смотрела, как дождевые струйки бегут по стеклам. После изнурительной засухи небеса расщедрились на ливни, и хотя урожай, наверное, было уже не спасти, трава, цветы и деревья упивались изобилием влаги. Поникшие стебли распрямлялись, съежившиеся листья наливались свежестью, ветви деревьев поднимались – все оживало в природе. И только мертвых не воскресить!

Как-то раз Мария заметила, что Данила украдкой отведывает всякую еду и питье, которые приносит ей, а ночью дремлет в кресле у ее кровати, – и осенила страшная догадка: Глашенька-то умерла, съев ее завтрак! Глашенька приняла смерть чужую, предназначенную другому человеку! Предназначенную ей, Марии!

Теперь казалось: она всегда знала о том, что смерть искала именно ее.


Это болезненное безумие, одолевавшее ее, это равнодушие… чем, интересно знать, ее опаивали, чтобы постепенно свести на нет трепет жизни? Брошенный в печку стул, на котором лопнул стакан с ядом, – Мария не сомневалась, что питье было отравлено. Каша, предназначенная для больной, содержала более сильную дозу яда, – возможно, убийце надоело ждать. Или отравитель испугался разоблачения? Но с чего вдруг? Как можно было принять всерьез полубредовый рассказ Марии о разбившемся стакане Карла V?

  139  
×
×