3  

Граф слабо покачал головой, словно успокаивая сноху, и неуклюжими губами выдавил:

– Отставить, Карла Иваныч. Труби отбой. Не надобно ничего… расходитесь покудова.

И, подавая пример, сам двинулся неловкой, заплетающейся походкою к двери, отчаянно желая лишь одного – чтобы послышалась сзади легкая поступь Антонеллы, коснулась бы плеча ее тонкая рука, прозвучал встревоженный голос:

– Батюшка, не тревожьтесь, поберегите себя, батюшка!

Или как там у них, у римлянок этих, будет «батюшка»? Падре, что ли? Ну, падре так падре…


В тот миг, под ее взглядом, он вдруг успокоился, вдруг устыдился, вдруг почувствовал, что все в жизни еще может пойти на лад, и испорченный сыном праздник, ради него же, паршивца, устроенный, – в сущности, такая чушь и мелочь, что и думать об том не стоит! С этим внезапным душевным умиротворением избыл день, и в постель лег, и глаза смежил, а лишь только попытался заснуть, как начали подступать какие-то картины жизни… сумятица полная. Виделась сегодняшняя суматоха, Филина рыжая, неровно стриженная голова маячила, а также тостогубый рот Карлы Иваныча; потом где-то, словно бы на обочине полудремы, прошла Агриппина, любимая, незабываемая, и впервые осознал Илья Петрович, что у Федькиной матери были такие же черные прекрасные глаза, как у Антонеллы: темные – и в то же время светло-сияющие, и смоляные гладкие волосы одинаково послушно разбегались по обе стороны ровненького пробора, слагаясь в две тяжелых косы, обрамлявших голову короною. Федька-то уродился светлоглазым и русоволосым, чуть ли не белобрысым, – диво ли, что зашлось его сердце при виде этой смуглой таинственной красавицы? Как это она выговаривала нынче, словно пела странную чарующую песнь: «Кавалер и дама делают pa de burre с переменой ног, а потом переход на plie в третьей позиции!»

И вдруг сон сменился: Илья Петрович увидел себя в образе птицы. Он почему-то летал над кладбищем и слушал голос матери, горестно приговаривавшей: «Не успеет петух прокричать трижды, как мы уже свидимся с тобой, мой любимый сын!»

– Мой любимый сын… – послышался чей-то голос рядом, и Илья Петрович вскинулся, отирая ледяной пот, с трудом сообразив, что голос этот – его, это он сам выговаривает слова о любимом сыне, вспоминая, как увидел Федьку впервые после долгой разлуки, об руку с ощутимо перепуганной смуглянкою в черной шали и черной епанче10, как вздрогнул, услышав признание: «Это жена моя, Антонелла», как бросил с ехидцею: «Ишь-ка, женился! А ведь сколько холостяковал! Я уж думал, не иначе помелом ему ноги обмели, чтоб невесты обходили. Нет же, сыскал себе… Не иначе, поймал ее на графский титул да папенькины богачества? А сказывал ли, кто ты на самом деле есть, мой любимый сын?»

Господи, какая мучительная путаница вьется в голове, туманит мысли и заставляет сжиматься сердце!

Илья Петрович уставился в сумрачное, ночною пеленою занавешенное окно, как-то внезапно, словно от крепкого удара по голове, сообразив, что если, храни боже, вдруг нынче же помрет (а что иное пророчат горестные слова материнские?), то для Федьки это будет кара почище иных прочих. Не удосужился ведь граф Ромадин, до сих пор не удосужился… старый дурак! Надо сделать сие наиважнейшее дело, сделать незамедлительно!

И вскочил, и накинул турецкий парчовый архалук11 поверх ночной рубахи, и уже двинулся к бюро за пером, чернильницей, бумагою, да тут словно сила нечистая, та самая, что таится у каждого за левым плечом, его так и подпихнула, заставила вновь взглянуть в окошко… чтобы заметить фигуру человека, который пересекал залитую лунным полусветом лужайку, явно направляясь к дому.


Он двигался быстро, но крадучись, как-то опасливо осаживаясь при каждом шаге, и по этой опасливости его, по нервическим движениям головы Илья Петрович мгновенно понял, что человек сей не какой-то там работник, стерегущий в ночи барское добро, не гуляка-лакей, в конце концов, который возвращается от своей любушки, с коей имел непристойное рандеву под кустиком в парке, а совсем напротив: тать нощной, явившийся с умыслом преступным, разбойным, вражеским.

Но почему такая тишина? Почему молчат собаки?

Илья Петрович рванул створку высокого французского окна и шагнул на галерею, опоясывающую дом по второму этажу, уверенный, что вот-вот услышит яростный, азартный лай сторожевых псов, которых каждую ночь выпускали в парк под барские окна – стеречь могущих быть злоумышленников. И вот такой злоумышленник – не вымышленный какой-то там, не предполагаемый, а во плоти! – подбирается к дому, а сторожа спят, и псы спят, и никто даже не чует опасности!


  3  
×
×