– За что? – выдохнула Алена, не постигая, зачем, почему Еротиада так поступает с ней.
Та вскинула подбородок:
– Тебе мало, за что прощения просить?! Небо принадлежит богу, а земля – дьяволу. Ты же из земли взята. Помни об этом, убийца! Спасена, да не прощена – вот про что помни!
Алена опустила глаза.
Спасена, да не прощена… Она никогда не забывала об этом. Только прощать ее было не за что. Не за что!
Она, конечно, не успела в срок наполнить бочку, и все вышло, как грозилась сестра Еротиада: пришлось Алене смиренно склоняться перед каждой сестрой, винясь, что обед запаздывает по ее, келейницы, своеволию и дьявольскому наущению. Сестры глядели хмуро, поджимали губы – в точности как Еротиада! В обители все упорнее ходили слухи, что именно она будет назначена на пост игуменьи, а потому, зная склочную, мстительную натуру трапезницы… уже сейчас с ней опасались портить отношения. Вот ежели слухи не подтвердятся, еще будет время поперечиться гневливой, надменной Еротиаде. А пока можно голову склонить – чай, шея не переломится!
Алена сбилась со счету хмурых взглядов и шипения сквозь зубы:
– Лиходейка!
– Беззазорница![29]
– Бессоромница!
Вот стервы! А как влажнились их глаза, когда матушка Мария показывала им едва живую, только что привезенную Алену, сведенное судорогами тело которой она собственноручно обмывала от земли и наставляла пламенно:
– Не мните ли вы, что нищие, юродивые, убогие все безумны? Нет, они подвижники! Вид безумных они приняли для того, чтобы возбудить против себя насмешки, поношения ради усовершенствования во смирении. Так и несчастная страдалица сия, которая убила – но убила из смирения, дабы унизиться перед господом.
– Нет… нет… – слабо шевелила губами Алена, но на нее никто не обращал внимания, только одна монахиня за спиной игуменьи досадливо дернула ручкой: молчи, мол, дура! Они все ненавидели ее, просто лицемерили перед матушкой. Еротиада относилась к ней с глухим презрением с первого мгновения… и вот теперь может статься так, что Алена всецело попадет к ней во власть.
Еротиада не сомневается, что никто, как она, не достоин нового назначения. Среди других монашек, служивших господу с большим или меньшим прилежанием, она выделялась своей истовостью. Монастырская жизнь была ее мечтою издетска, но сначала перечились родители, потом – муж. Он избивал ее, приковывал к стене цепью. Она убегала, ночевала зимой, в мороз, полуодетая, на церковной паперти – но оставалась непоколебимой в своем желании. Архиепископ разрешил ее брачные узы; Еротиада приняла схиму. Высокая, худая, с блестящими глазами, она наводила невольный страх на всех, кто с ней встречался, а уж норовом была… Такая игуменья – похлеще адовых мук!
Эти мысли не шли из Алениной головы весь день, и уже на закате, когда она наконец рухнула без сил на свой топчан в каморке близ трапезной, продолжали терзать ее.
Она всегда боялась монашества – тем страхом, который испытывает свет перед тенью, а всякая земная, исполненная жизни женщина – перед добровольным отречением от всех плотских радостей. Конечно, Алена их мало видела в мирской жизни, этих самых плотских радостей, но все-таки… все-таки!.. Ходили слухи, что иные мужья, желавшие избавиться от жен, призывали в дом «неведомого монаха», и тот за добрую мзду постригал неугодную в монастырь. Под этой угрозой Алена пребывала все свое недолгое, но бурное супружество и не знала, что хуже, что лучше: умереть от побоев или беспросветно клобуком накрыться.
Ульянища рано или поздно извела бы сноху – в том Алена не сомневалась. Ведь мужнина сестра была ведьма, ведьмища, сразу видно! И не потому только, что глаз у нее был черный, мутный, а после нескольких минут в ее присутствии у Алены перехватывало дыхание и сердце начинало быстро, меленько трепыхаться, словно бы самый вид Ульянищи отнимал жизненную силу. Вот вызвалась та постель стелить молодым. Конечно, вроде более и некому: все-таки сестра мужняя! Ну, какова была ночь на этой постели – известно. Наутро, обливаясь слезами, начала Алена перину взбивать. Мысль была одна: огнем бы, огнем пожечь эту перину, на коей позорили ее да мучили! – да разве осмелилась бы! Ну, взбивала так и этак, не жалея рук, представляя, что это не перина, а бока ее мучителей, вдруг – что такое? – наколола чем-то палец. Будто бы острие некое зашито в перину. Глянула, подпоров наперник с краешку, а там женский черный волос, спутанный комком, гнилая косточка, три лучинки, опаленные с двух концов, да несколько сушеных ягод егодки, иначе называемой волчьей ягодой.