67  

У Ванды дрогнул голос, и Юлия порадовалась, что глаза подруги заволокло слезами, а значит, она не увидит выражения ее лица. Хотя всякая женщина была бы потрясена при такой исповеди, но Юлия услышала в словах Ванды куда больше, чем было сказано… Пан Шимон затрясся при упоминании Сокольского, сказал, что тот над всем здесь властен… Ржевусский не скрывал, что он приятель Зигмунда. А Ванда назвала владельца Театра жестоким, бессердечным… Верно, таков он и есть, Зигмунд Сокольский, внушающий людям ужас своим безразличием к ним, хладнокровием, умением вдребезги разбивать чужие судьбы. И подумать только! Этот человек ее преследует!

Она оглянулась, с нерассуждающим ужасом ожидая увидеть совсем близко грозного и неумолимого, как ловчий сокол, Зигмунда, но вокруг ничего не было, кроме привычной затуманенной равнины, и никого, ни единой живой души, кроме Ванды, которая угрюмо смотрела вдаль невидящими глазами.

И острое, болезненное любопытство вдруг заставило Юлию спросить:

– Ты знаешь его?

Ванда взглянула исподлобья: коротко, испытующе.

– Кого?

– Ну, этого хозяина… – путаясь в словах, чувствуя, что жестоко покраснела, промямлила Юлия, не понимая, почему глаза Ванды сделались вдруг так холодны. – Приятеля Ржевусского…

Разумеется, вопрос оказался глуп: примадонна Цветочного театра, какой в недавнем прошлом была Ванда, уж наверное, должна знать этого загадочного хозяина, и все-таки Юлия бессознательно вложила в свои слова иной оттенок… и так была напряжена ее душа, что уловила этот же оттенок в простом, казалось бы, ответе Ванды: «Мне ли его не знать!» – и отчего-то отозвалась такой внезапной болью, что Юлия резко отвернулась, скрывая невольные слезы.

Безотчетно прижав руку к сердцу, она покачивалась в седле, не видя ничего вокруг, а перед глазами вспыхивали грозные серые глаза, улыбались твердые губы. Да нет же, почему твердые? Несказанно нежные, дурманящие шепотом: «Милая, ты пришла!» И плечи его видела Юлия – широкие, атласно-гладкие, так что снова и снова хотелось касаться их ладонями…

Щекам стало холодно, и Юлия с изумлением заметила, что слезы уже бегут неостановимо. Лучше всего было бы отмолчаться, перетерпеть, избыть минуту горечи, но терпение не относилось к числу ее добродетелей, а потому, старательно глядя вдаль и подняв лицо, чтобы ветер поскорее высушил слезы, она все же спросила – и сразу пожалела, что не откусила себе язык:

– А как ты его знала?

Словно и без того все не было ясно! А ну Ванда спросит, зачем ей это, – что ответить? Разыгрывать лютую ненависть к совратителю и обманщику Зигмунду? Но ведь он не был ни обманщиком, ни совратителем! Чего там, Юлия отлично знает, что попалась в собственную ловушку. Пылкая натура увлекла ее за пределы приличий, а Зигмунд всего лишь стал орудием судьбы. И вовсе не Зигмунда ненавидит она, а себя, не от него бежит, а от себя!

Эта простая истина подействовала на нее как удар в лоб. Какой же туман одурманил ее разум, что она бежала от человека, которого желала и желает всем существом своим! Так же, как он ее, надо полагать, ежели разослал гонцов на ее поиски, того же Ржевусского!

Черно-белая с золотисто-зеленым отливом сорока вспорхнула с березовой ветки, сделала круг над Юлией и на миг оказалась совсем рядом, так что черные бусинки глаз заглянули в заплаканные глаза беглянки. «Ваш милый думает о вас! – вспомнились слова гадалки там, на почтовой станции. – Ваш милый думает о вас!» При этой мысли точно бы свежий ветер изгнал давнюю обиду из сердца Юлии. Но ведь это Зигмунд послал Аскеназу, чтобы тот привел ее в Театр! – возразил голос привычной неприязни. А голос надежды на счастье запальчиво возразил: да нет же, нет, Аскеназа сам сказал, что Зигмунд велел ему дать Юлии приют, не более того… но поскольку каждый понимает вещи согласно своей испорченности, вот старый сводник и приютил Юлию так, как понимал и умел! Не зря же он перепугался до смерти, когда понял, что перестарался! Он ошибся… Ошибалась и Юлия, но так судил рок, чтобы она приняла за ненависть совершенно иное чувство.

Привстав на стременах, она огляделась, вздохнув полной грудью, и стылый сырой воздух подействовал на нее, как вино. Хмельными от счастья глазами смотрела она на затканную туманом равнину. Падь курилась белыми клубами, тонкие стволы берез, белые, влажные, измученные сыростью, вздымали к небу дрожащие ветки. Высокие ели были нарядно-зелены, и лиственницы, самые прелестные и загадочные деревья летом и самые неприглядные, как обглоданные, в зимнюю пору, еще ярче оттеняли своим унылым безобразием торжествующую красу ельника. А над всем этим низко нависало, почти цепляясь за вершины деревьев, мутно-белесое, тяжелое небо, с которого сеялся мелкий дождичек, почти неощутимая морось, слегка серебрившая повлажневшие гривы коней, почерневший бархат платья, небрежно раскинувшегося по седлу…

  67  
×
×