38  

Так маялась Анфиса в уголке вагона, про себя беспрестанно, назойливо твердя: «Я Надька Гуляева! Я Надька Гуляева!» (потом, год или два спустя, она посмотрит чудную американскую комедию «В джазе только девушки» и будет мешать смех со слезами, слушая унылую приговорку «Дафны»: «Я девушка… Я девушка!»), как вдруг услышала хрип:

– Помогите, ради бога…

С тех пор как пристал к Анфисе неотвязно бес, она о боге думать остерегалась, а тут вдруг имя его прозвучало словно прощение…

Подскочила, бросилась к бледной, будто только что из гроба восстала, а вернее – улечься туда собралась, худой седоволосой бабке, бессильно поникшей на жестком ободранном сиденье:

– Что с вами? Вам плохо?

– Сердце, – чуть слышно выдохнула та, и Надежду-Анфису жуть взяла при виде того, как посинели ее губы.

– Валидол у вас есть? – спросила она, но тотчас поняла, что был бы – старуха не ждала бы такого дурацкого вопроса, сама бы таблетку положила под язык, значит, нету валидола, а может, тут вовсе не он нужен, а что-нибудь покрепче, что дают при стенокардии. Надежда от страха напрочь забыла название лекарства, помнила только, что оно похоже на название какого-то взрывного средства, вот она и заметалась по вагонам, по своему и двум соседним, пугая людей безумным видом и не менее безумным вопросом:

– У кого есть тринитротолуол? Или хотя бы валидол? Там женщине плохо!

После вопроса насчет тринитротолуола еще две пассажирки принялись хвататься за сердце и обморочно заводить глаза, но среди одурманенных стуком колес и тряской пассажиров нашелся-таки разумный человек и сообразил:

– Что ж ты болобочешь, дура? Тебе небось нитроглицерин нужен?!

– Да-да! – радостно заорала Надежда, хватая его за руку. – У вас есть нитроглицерин? Вы доктор?

– Какой я доктор, я ворон, а не доктор, – непонятно и даже дико, на взгляд Надежды, ответил мужчина, однако вынул из кармана ковбойки стеклянную трубочку с таблетками и отсыпал Надежде на ладонь три штучки. – Дай под язык одну, ну а если не поможет…

Надежда заломила руки и бухнулась на колени в проходе между сиденьями, глядя на мужика огромными, незрячими от слез, зелеными глазищами:

– Пойдемте со мной, бога ради! Я не знаю, что делать, я боюсь!

…И она впервые узнала, впервые увидела, какое разрушительное действие на мужские, даже самые ожесточенные и закоренелые в одиночестве сердца могут производить ее полные слез глаза…

Нет, конечно, тогда она ни о чем таком не думала, честно – не думала, только немножко удивилась, отчего это «доктор-ворон» вдруг покраснел, словно невинная девица, отчего угрюмое лицо его вдруг приняло несчастное, растерянное выражение, отчего он безропотно ринулся вслед за ней в соседний вагон и там, массируя чуть живой старухе то виски, то руки (мероприятия совершенно в пользу бедных, однако они все же принесли пользу!), то и дело взглядывал исподлобья на Надежду с выражением какой-то отчаянной, почти собачьей преданности и печали.

Причина печали вскоре появилась в дверях вагона и грозно набычилась, глядя на «доктора-ворона», который как раз помогал больной прилечь, пристраивал у нее под головой Надеждину куртку, сложенную подушкой, и тоскливо косился на напрягшиеся от волнения и холода Надеждины соски.

– Ты что, тут прописался? – грозным, не предвещающим ничего доброго голосом спросила причина печали, заклинив проход своими самое малое шестью пудами, и «доктор-ворон», бросив на Надежду последний, уже совершенно безнадежный взгляд, удалился вслед за этой неохватной особой, на прощание пробормотав старухе, которая в это мгновение как раз очнулась, открыла глаза и стала непонимающе озираться вокруг:

– Хорошая у вас внучка…

На глазах у старухи появились слезы. Она слабыми пальцами поймала руку Надежды, притянула к губам и вдруг поцеловала.

И все, это было последней каплей, переполнившей чашу переживаний нынешнего дня – может быть, самого тяжелого дня в жизни Анфисы Ососко… тьфу, Надьки, Надюшки, Надежды Гуляевой. Она рухнула на колени, уткнулась в подол старухина платья, кое-где перепачканного землей и травой (потом узнала, что Глебовна ездила в деревню помогать сестре окучивать картошку и собирать на ней колорадского жука, а переодеться у сестры было не во что, потому что, в противоположность высокой массивной Вере Глебовне, ее старшая сестрица Анна Глебовна уродилась крошечной и сухонькой, словно мышка, а с годами высохла еще пуще), и принялась рыдать так, что Глебовна отчаянно перепугалась и теперь уже она совала Надежде тринитро… то есть этот, как его, нитроглицерин, и предлагала ей прилечь, и подкладывала под голову сложенную подушечкой куртку, прикрывала ей плечи своим стареньким плащиком… Надежда еще долго рыдала, между всхлипываниями выталкивая какие-то обрывки рассказов о своей жизни, потому что Глебовна спрашивала, кто она и откуда, вот она и бормотала об умершей матери, о чокнутом отце, о подружке-разлучнице, которая увела у нее парня и даже уехала к нему во Владимир, так что ей, Надежде Гуляевой, белый свет стал немил и она подалась куда глаза глядят, искать счастья…

  38  
×
×