102  

Вместе с этой грамотой царский гонец Поливанов привез и другую – к гостям, купцам и всему православному крестьянству. В этой грамоте государь писал, что на них гнева и опалы нет.

И содеялся в Москве великий всенародный плач и стенание великое… Царство без главы – вдовица горькая, сирота-безотцовщина! Порешили – и все, от первого боярина до последнего нищего были за то! – немедля отправить в Александрову слободу челобитчиков, чтобы государь гнев свой отвратил, милость показал и опалу свою отдал,[41] а государство бы свое не оставлял: владел бы им, как хочет. А изменников и лиходеев ведает Бог да он, великий государь. В их животе и казни его царская воля. Черные люди Москвы прибавляли, что они-де за изменников не стоят, а сами их потреблят.

Уже 5 января перепуганные челобитчики узрели царевы очи. Иван Васильевич сказал свое милостивое слово: он берет обратно государство, но только на следующих условиях.

На изменников и непослушных государю класть свою опалу, иных казнить без жалости, «животы и остатки их брать». Учинить в своем государстве опричнину[42] – особый двор. На свой и детей своих обиход взять 27 городов (Можайск, Вязьму, Козельск, Перемышль, Устюг и другие), 18 волостей, брать и иные волости, жаловать детей боярских и прочих лиц, которые будут в опричнине. Опричниками быть тысяче человек, поместья им дать в тех городах, которые взяты в опричнину, а прежних владельцев оттуда вывести. В Москве очистить для царя особое место под его двор и взять в опричнину несколько улиц московских и слобод подмосковных.

И так далее, и тому подобное… Неведомое еще существо постепенно обретало не только имя, но и вполне зримые очертания.

ЧЕРТОВА БАБА

Когда в начале февраля царская семья вернулась в Москву, Кученей радовалась так, будто с нее, с ее тела сняли волосяные вериги, которыми терзают себя некоторые сумасшедшие русские. Кремль, некогда казавшийся душной и не больно-то уютной тюрьмой, по сравнению с деревянным убожеством Александровой слободы был просто раем! А в раю, само собой, не без ангелов… Заскучавшие «голубки» восторженно встретили свою госпожу, и веселые игры возобновились. Однако, к своему великому изумлению, Кученей заметила, что забавы с красавицами ее почти не радуют. Словно бы что-то изменилось в ее теле, а вернее, в душе. Валяться на перинах с бабьем чудилось теперь пресным, словно несоленое мясо, а Кученей любила острые, жгучие приправы. Через несколько дней она заскучала в Москве так же, как скучала в слободе, и находила радость только в том, что изредка бивала своих сенных девок за малейшую оплошку. Очень хотелось отведать кровушки боярышень, но после того, как она однажды вытянула плетью Грушеньку Федорову, та без памяти убежала домой, забыв свой чин, и больше не появлялась в Кремле.

Кученей знала, что муж теперь только и ищет новых провинностей боярских, поэтому ничтоже сумняшеся нажаловалась ему и на строптивую девицу, и на ее отца, который не приволок дочку за косу в Кремль и не бросил к ногам царицы, а затаился вместе с ней в доме, покрывая паршивку. У Федорова, правда, хватило ума не жаловаться на бесчестие самому царю, но его и впрямь не было ни видно, ни слышно. Царь пообещал намять бока злокозненному боярину – но для начала подмял под себя жену, ибо дело происходило ночью в царицыной опочивальне.

Кученей лежала, со скукой глядя в сводчатый потолок. Бывали у супруга хорошие ночи, когда он старался не только семя сплеснуть, но и удовольствие жене доставить, но сия ночь к их числу явно не принадлежала. Заметив неудовольствие, Иван Васильевич взялся за плеть, но и верное, испытанное средство не помогло: Кученей только визжала как резаная да увертывалась от ударов.

Царь вконец разобиделся и ушел, плюнув на постель, а Кученей залилась злющими слезами. Убила бы кого-нибудь с наслаждением, да кого?! Разве что себя? Но себя было жалко…

Вот отцова мать Кученей – в ее честь Темрюк Айдарович и назвал любимую дочку, – после того, как овдовела, велела построить себе двор поодаль от своего аула. Когда женское одиночество становилось невыносимым, уезжала туда, и по ее приказу нукеры, преданные госпоже, как псы, приводили к ней на ночь красивых пастухов и охотников. Им завязывали глаза, и никто не знал, куда их ведут, с кем проведут они ночь. Если гость не мог доставить госпоже настоящее наслаждение – а по слухам, она была так неутомима и жадна до мужской ласки, что иные юнцы умирали в ее постели, – его убивали. Но за тем, кто уходил живым, строго следили, и стоило ему распустить язык, вскоре получал удар кинжала под ребро.


  102  
×
×