111  

Толкнул дверь, вошел, но не то что слово сказать – даже глазом моргнуть не успел: вообще чудом удержался на ногах, потому что, завидев мужа, Марья слетела с постели, подобно стреле, и ринулась к нему. Обвилась, оплела, окольцевала всем телом, будто баснословная змея именем удав, описанная в «Хронографах»,[51] которая может обвиться вокруг несчастного путника и задавить его до смерти.

На какое-то мгновение Иван Васильевич просто-напросто опешил и остолбенел, а губы Кученей уже впились в его губы, язык тако-ое вытворял с его языком, ну а руки шныряли по телу, словно стаи птиц, щупая и тиская в самых непотребных местах. Давешнее желание крепко вздуть жену мгновенно сменилось совсем другим желанием. Стиснул в объятиях гибкое тело, но оно выскользнуло из его рук, и Кученей оказалась стоявшей пред мужем на коленях.

«Прощенья просит, что ли? – мелькнула недоуменная мысль. – Нашла время!»

Но она, не молвив ни слова, только издавая нетерпеливые горловые звуки, теребила, задирала его рубаху.

Снизу блеснули ее безумно блестящие глаза, влажные зубки. Слегка ужалила опаска: как бы не впилась этими зубками, как бы не откусила, потом ведь не пришьешь родимого, чай, не пуговица! – но тут же и отступила перед мощным накатом возбуждения. Иван Васильевич расставил пошире ноги, оперся о плечи жены. Ох уж это восточное распутство… сладостно оно, сколь сладостно!

Близость наслаждения уже отуманила ему голову, когда Кученей вскочила на ноги и дразняще уставилась в глаза. Потянулся к ней дрожа – увернулась. Но это уж она зря, потому что нельзя же довести мужика Бог знает до чего – и ручонки отряхнуть! В два счета сгреб ее, одолел и так отделал прямо на полу, что бабенка визжала от восторга тонким повизгом.

Не больно-то досуг было вслушиваться, что она там верещит, тут дай Бог самому успеть свое ухватить, но когда биение крови чуть затихло в ушах, до них против воли донеслись протяжные стоны Кученей. И холодок прошел по взопревшей спине Ивана Васильевича…

– Кровь… – сипела она. – Кровью меня обагри, дай его отрубленную голову, я буду целовать мертвые губы. Ну еще, давай еще! Крови! Больше крови! Убей! Убей кого-нибудь еще!

Не в силах слышать это, стиснул рукой ее горло, но на губах Кученей все так же пузырилась пена страшных слов. Понял: задави он ее сейчас, царица испытает не страх смерти, а еще более сильное наслаждение.

Тварь… черномазая горская тварь! Вот уж верно сказано: спереди любил бы, а сзади убил бы.

– Да неужто чрез естество человеческое ты родилась? – пробормотал, вглядываясь в красивое, жестокое, безумное лицо.

Ну что ж, говорят же: и змея красива, только зла. Не зря то и дело невольно сравниваешь Кученей со змеей!

И какое поистине змеиное хитроумие: переодеться в одежду какой-то знахарки, спрятать бабку в своих покоях, а самой, под ее видом, выйти из дворца, чтобы насладиться зрелищем казни. Жестокость тоже змеиная…

Он не сомневался более: Кученей была на площади. По сути, она сама в этом призналась. Бомелий знает, разумеется. Очень тонкий был намек, но прозрачный, как ключевая водица. А кто еще догадался? Может, и никто: царица предусмотрительно рожу размалевала – не узнать! Бомелий смолчит, это кремень. Остальные, если кто что заподозрил, тоже не осмелятся болтать.

Конечно, в одиночку царица не содеяла бы такого, наверняка не устоял пред сестрой Салтанкул. Он же дал ей сопровождающих черкесов. Глупец, да ведь этим себя и выдал! У кого еще в Москве есть черкесы, как не у Темрюковича?

По-хорошему, шурину тоже надо бы кол выстрогать за такие-то проделки. С другой стороны, Кученей ведь всю кровь высосет, если что не по ее будет, а Салтанкул всегда был перед ней слаб. Как и сам царь, впрочем. Пришел избивать, а вместо этого что начал делать? Стоит ли судить Темрюковича, когда все зло, вся гнилость в его распутной сестрице-кровопийце?

Иван Васильевич отпрянул от тела, ставшего вдруг омерзительным, хотел подняться, однако подкосила внезапная мысль: говорят же, жена да муж – змея да уж! А если и его кто-нибудь сочтет извращенным распутником, который возбуждается от вида крови, проливая ее лишь для своего удовольствия?

Сел, поджимая под себя застывшие ноги, растерянно водя глазами по темным углам, в которых опять начали копиться некие укоряющие тени. Вроде бы иные были безголовые, а головы свои отсеченные держали в руках…

Содрогнулся в приступе страха, но тут же овладел собой. С боярством нельзя иначе! Люди – они ведь добрым словам не внемлют, они только в Божьем храме смиренны, да и то до порога, как девка в тереме. Дай людям волю, такого натворят… всю страну по закоулочкам разнесут! С самого рождения человек подчиняется только одному сдерживающему началу – страху. Не зря же попы то и дело говорят о страхе Божием, но его Суд когда-а еще грянет. А царь – вот он, тут. Вместо отца народу своему и вместо Бога, ибо волен стращать, карать и миловать, подобно Всевышнему.


  111  
×
×