113  

– Нож? – удивился Данила. – Есть нож, а зачем?

– Хорошо... – Елизавета медленно подняла руку, которая до кончиков пальцев казалась наполнена жгучей болью. – Возьми нож и режь здесь.

Данила сделался белым – белее мертвого Фимкиного лица.

– Резать? – почти беззвучно шевельнулись его губы. – Я не могу! Я не стану!

Это уж было слишком. Елизавета повисла на цепях и зашлась в рыданиях, выкрикивая бессвязные слова, мешая мольбы и проклятия, божась, что зубами выгрызет, огнем выжжет этот проклятый, позорный знак!..

Не скоро она утихла, не скоро осознала, что Данила держит ее в объятиях, мягко поглаживая по голове, и что-то бормочет – столь успокаивающее, что она невольно перестала рыдать и прислушалась.

– Да полно, полно те, барыня, голубушка! – журчал голос Данилы. – Резать я не стану, да и к чему таковые муки терпеть? Иной способ есть, тюремный способ клеймо вывести. Тоже боли натерпитесь, а все ж поменьше, да и скоро следа никакого на вас не будет.

Слезы у Елизаветы сразу высохли.

– Ну?! – вцепилась в его руку. – Что делать надобно?

Данила нахмурился, силясь сохранить присутствие духа.

– Вот что, сударыня. Сперва это место обварю я кипятком, да таким, чтоб ключом бил. Немедля тотчас припарку из лютикова цвета надобно приложить. Ненадолго – не более чем на полчаса. Едучий он, лютик, все из кожи выжжет. После него творогом сие место намажу, чтоб страдания ваши облегчить и унять воспаление. Вот и все. – Ох, – всхлипнула беспомощно Елизавета, – да где же взять все это: и кипяток, и лютиков цвет, и творог?

– А это, – твердо произнес Данила, – уж моя забота. У нас, у каторжных, много чего сыскать можно. Не извольте сомневаться: к утру все позади будет! Сейчас мне за снадобьем уйти надобно, а пока приберу здесь: не ровен час, заявится кто-то, увидит ее, – Данила брезгливо кивнул на Фимку, – хлопот не оберешься!

Он высунулся за потайную дверь и поднял там какую-то тряпку, в которую и завернул труп. Крови из Фимкиной злобной башки натекло на диво мало, Данила растер лужицу по полу, ковром прикрыл, и ничего не стало видно. Затем он взвалил тело на плечо и скрылся в подземелье, а Елизавета только теперь сообразила, что мертвую-то Фимку он завернул в зеленый Алексеев плащ, так и валявшийся за потайной дверью!

Этого последнего потрясения Елизавета уж не смогла вынести. Поняв, что проклятая Фимка унесла с собой последнюю памятку о любимом, о былом счастье, она залилась такими буйными слезами, что, когда вернулся Данила с необходимыми средствами, находилась в состоянии, среднем между сном и явью, в каком-то оцепенении, и даже боль не в силах была вырвать ее из этого полумертвого состояния, да и не хотела Елизавета из него выходить, цеплялась за него, как за последнее спасение, ибо виделось ей, как бежит, бежит она вслед за Алексеем по лестнице, состоящей из бесчисленных ступеней, вроде Испанской лестницы в Риме, только еще длиннее, бежит из последних сил, а догнать никак не может.

Но вот наконец настигла, схватила за руку.

Он обернулся – так равнодушно, так неприветливо! Ни искорки прежней нежности в глазах! Чужое лицо, чужой взор, чужой голос.

– Любишь ли ты меня? Скажи! – взмолилась Елизавета, ибо только это, одно это всегда было для нее единственно важным в жизни, и рыдания вырвались из самой глубины ее истерзанного сердца.

Алексей медленно обратил к ней взор:

– Да нет... Я теперь другой!

Она снова и снова захлебывалась слезами в своем забытьи, а бедный Данила, изводящий клеймо на ее руке, думал, что Елизавета бьется и стонет от боли, которую причиняет он, и сам горько плакал от жалости к ней.

17. Возвращение героя

А он и вправду стал другим! Пережитое в Сербии оказалось сродни внезапной смертельной болезни, которая каким-то чудом отступилась, но в это еще не верится: чудится, живешь в каком-то изломанном, перевернутом мире, где всякое чувство, всякая мысль и даже движение имеют смысл лишь постольку, поскольку ты не уверен, а удастся ли тебе повторить его, испытать еще хоть раз... хоть раз?

Иногда ему казалось, что вместе с Арсением и впрямь погиб Вук Москов. Он умер для Сербии, он оплакан ею – а значит, он умер и для Алексея Измайлова и не может воскреснуть и вернуться. Словно бы некие двери сомкнулись – двери Сербии, двери гайдукского прошлого, оставив ему на память только зеленый крестьянский плащ, на который он обменял в Нови-Саде монашескую рясу. Нечто подобное уже случалось с Алексеем. Он дважды назывался чужим именем – и дважды проживал чужую жизнь, как если бы был не реальным человеком, а некою выдумкою досужего рассказчика. Но он теперь вернулся к себе истинному... а все-таки не к тому юному Алексею, который когда-то стремился в Запорожье! Этот новый человек смотрел в свое прошлое со спокойной и благодарной улыбкой, и даже если бы некая высшая сила дала ему возможность набело переписать некоторые черные страницы книги его бытия, Алексей не стал бы делать этого, за исключением разве одной строчки, в которой начертано: «Лисонька». Он намерен был оставить в памяти только то, к чему мог обернуться без стыда и слез. Когда, еще во время пути по Сербии на восток, до него дошли слухи, что Георгий Ватра вовсе не убит, а только ранен, Алексей не стал проверять эту весть. Он просто принял ее, запретив себе отягощаться сомнениями, – и продолжил путь. Георгий жив – дай бог, чтоб это было так! Тем лучше для него и для Сербии. Но Алексей должен по мере сил исполнить то, чему едва не помешало предательство в лесной избушке, то, что он обещал сделать Георгию: донести до русского царя весть о положении его южнославянских братьев. После этого он будет окончательно свободен от прошлого.

  113  
×
×