49  

А наследство Юлия получила от приснопамятного мальтийского кавалера, графа Литты.

Джулио было семьдесят, однако он все еще считал себя малым хоть куда — да и был таковым. Вино, по отзывам знавших его людей, хлестал, как гусар на биваке. И вообще в удовольствиях себе не отказывал. Рассказывали, будто накануне смерти Юлий Помпеевич опустошил громадную форму мороженого, рассчитанную на двенадцать порций, восхитился искусством своего повара: «На этот раз мороженое было просто необыкновенным!» — и отправился в мир иной, испытав последнее доступное ему бренное наслаждение. Все его огромное состояние досталось Юлии.

Итак, она явилась в Петербург, где ее уже успели подзабыть и даже с трудом узнавали. «Она так переменилась, — записал в дневнике К.Я. Булгаков, — что я бы не узнал ее, если бы встретил на улице, похудела, и лицо совсем сделалось итальянское. В разговоре даже имеет итальянскую живость и приятна…»

Юлия немедленно узнала главную злобу дня: историю с женитьбой и разводом ее бывшего любовника. Немедленно были забыты все недоразумения: она кинулась в мастерскую Брюллова, несомая порывом вновь нахлынувшей любви — этой ее необыкновенной любви, в которой к безудержной женской страстности примешивался оттенок бескорыстной, почти мужской дружбы.

Они прильнули друг к другу и долго не могли разомкнуть объятий, почти с изумлением осознавая свою небывалую, другим непонятную близость. Наконец смогли вновь взглянуть друг на друга.

Юлия была ослепительна.

Карл был удручен, несчастен… но уже с кистью в руке.

— Жена моя — художество! — усмехнулся Брюллов, избегая объяснений.

Да эти объяснения и не были нужны. Потому что Юлия, эта страстная вакханка, немедленно принялась врачевать уязвленное мужское самолюбие друга самым доступным и самым приятным способом. И делала это так хорошо, что впервые в голосе раздавленного унижением Бришки появились те снисходительные торжествующие нотки, которые были ей так хорошо знакомы по Италии. Ну да, помнится, они лежали на алом бархатном покрывале на помосте в его мастерской, сплетаясь телами и мыслями, и Карл свысока поучал ее, открывая тайны своего мастерства… разумеется, мастерства художника, другим тайнам ее учить не нужно было. Она и сама могла кого хочешь научить!

Убедившись, что Брюллову полегчало, Юлия снова поселилась в своей Графской Славянке. Дом для нее перестроил брат Брюллова Александр, сделав из него истинный шедевр архитектуры. Графиня давала балы, собирала к себе весь цвет петербургского бомонда, и вечера в ее обществе были так прекрасны, что, говорят, даже Царское Село опустело: свет предпочитал проводить время у графини, чем у императора с императрицею.

Ходили слухи, будто Николай Павлович предложил графине продать ему Графскую Славянку. Юлия-де усмехнулась:

— Скажите государю, что ездили не в Славянку, а к графине Самойловой. И где бы она ни была, будут продолжать к ней ездить.

Оставив Славянку, графиня отправилась в прекрасный вечер на Елагин остров и доехала до той стрелки, где в то время пел только соловей и вторила ему унылая песнь рыбака со взморья.

Став на эту стрелку, Юлия сказала:

— Вот сюда будут приезжать к графине Самойловой.

И в самом деле — до нашего времени дошли такие сведения — уже со следующего дня в дикий уголок Елагинского острова начали приезжать поклонники графини. В каких-нибудь две-три недели Елагинская стрелка стала местом собраний для всего аристократического и элегантного общества Петербурга.

Юлия продала Славянку богачу Воронцову-Дашкову, а у того вскоре перекупил имение император, назвав его на свой лад — Царская Славянка.

На память о жизни Юлии в Славянке художник Петр Басин, приятель Брюллова, изобразил ее в парадной зале любимого имения. Портрет получился сдержанным — просто отчет о внешности графини: была-де на свете вот такая красавица, одна из многих…

Карл Брюллов тоже начал портрет Юлии, своим любящим, а значит, вещим сердцем предугадав, что это будет ее последнее посещение России. Именно поэтому картина получила странное длинное название: «Портрет графини Юлии Павловны Самойловой, рожденной графини Пален, удаляющейся с бала с приемной дочерью Амацилией Паччини».

Между Юлием и обществом, которое она покидает, Брюллов опустил тяжелую, ярко пылающую преграду занавеса — алого… опять алого! — словно отрезав от нее общество. Она сорвала маску и предстает перед зрителем во всем откровенном блеске своей красоты, а за ее спиной колышутся смутные очертания маскарадных фигур. К этим невыразительным фигурам вернуться уже не захочется.

  49  
×
×