124  

В голосе его, в котором только что звучали игривые до непристойности нотки, вдруг прорезалась такая боль, что Ангелина невольно коснулась его руки.

– Что с вами… Ксавье? – Она даже не заметила, как назвала своего супруга по имени, так хотела успокоить, ободрить его.

– Не стоило мне вспоминать! – Нотариус вскочил и принялся ходить по тесной – три шага туда, три обратно – каморке. – Это слишком больно, слишком мучительно!

– Успокойтесь, – растерянно пробормотала Ангелина. – Я не хотела, поверьте…

– Я не говорил об этом ни с кем, никогда! Вот уже двадцать лет, как я боюсь обмолвиться об этом, боюсь, что не выдержу воспоминаний!.. О, зачем, зачем из пустого любопытства вы разожгли это пламя, которое я считал надежно похороненным под слоем пепла?! – выкрикнул он, и Ангелина не узнала своего всегда такого спокойного, мудрого, ироничного супруга. Сейчас перед ней стоял человек, измученный беспрестанным, хотя и тщательно скрываемым страданием, и она осторожно взяла его руку.

– Расскажите мне. Вы слишком долго молчали. Клянусь, вам станет легче!

– Дитя! – фыркнул де Мон. – Что вы, легкомысленная, легковерная женщина, знаете о любви, о жизни, о смерти? Разве вы способны понять, что это такое – видеть казнь своей возлюбленной?

– Могу, – глухо проговорила Ангелина. – Мой возлюбленный, мой истинный супруг, отец моего ребенка, – говоря это, она не сомневалась в истинности своих слов, – был расстрелян у меня на глазах.

И замерла, раненная в самое сердце страшными воспоминаниями. Так они и сидели рядом – два измученных, страдающих человека, – пока де Мон наконец не заговорил:

– Красная гвоздика всегда играла во Франции особую роль. Наполеон всего лишь украл этот символ, а ведь еще со времен Фронды она служила знаком приверженности дому Бурбонов и вообще королевскому дому. Особенно эту последнюю роль она стала играть во времена революции, когда невинные жертвы террора, идя на эшафот, украшали себя красной гвоздикой, желая показать, что они умирают за своего короля и бесстрашно смотрят в глаза смерти. О, история дикарей и антропофагов не знает столь варварских и диких сцен, как эта революция! В то страшное время цветок этот носил название oeillet d’horreur – гвоздика ужаса. Да, теперь роялисты избрали белую гвоздику своим знаком, ибо корсиканец присвоил красную, но в то время, повторяю… Да, в то время я был еще не стар: пятьдесят – это не возраст для мужчины, тем более если он влюблен впервые в жизни. У меня было множество женщин, но только одна поразила мое сердце любовью. Я встретил ее поздно – что ж, тем больше имелось оснований, чтобы никогда не расставаться с нею. Она была много моложе меня, она мне и вернула молодость. Так, как любил я, любят лишь раз в жизни, да и то не каждый. Тогда в моде были маленькие, пухленькие женщины, которых называли «перепелочками». Она же была другая: высокая, изящная и такая тоненькая, что я мог бы обхватить ее талию пальцами одной руки, клянусь! Ее звали Иллет – Гвоздика, и в тот роковой день, когда ей исполнилось двадцать пять, она украсила себя красной гвоздикой – просто знаком своего имени. Она не знала, что как раз за день до того был казнен один из невинных, который, перед тем как положить голову на плаху, бросил в толпу красную гвоздику и крикнул: «Этот цветок погубит кровавого тирана!» Возможно, он был провидец, а может, безумец, достаточно того, что его слова кто-то запомнил, а увидев мою Иллет с красною гвоздикой, донес на нее как на пособницу смутьянов-аристократов. Она и впрямь была аристократкой из прекрасной семьи – и вся эта семья теперь была обречена. Они встретили свою участь достойно – и в один страшный день все вместе взошли на эшафот.

– А… вы? – робко спросила Ангелина. – Вы не смогли ее спасти?

– Не смог. Не смог, хотя, бог тому свидетель, я отдал все свои деньги на подкуп судей, я пытался организовать налет на тюрьму, я… да что говорить! – Он ожесточенно махнул рукою. – Иллет была обречена – все мои начинания провалились одно за другим, словно злой рок преследовал меня. Мне осталось одно, последнее средство – умереть вместе с ней. Тогда это было просто. Достаточно было крикнуть погромче: «Да здравствует король!» – и человека тотчас отправляли на тележке на эшафот. Я выведал, когда должны казнить Иллет, и пробрался на площадь, к тому времени уже запруженную народом: враз должны были лишить жизни десять или двадцать человек – волнующее зрелище для опившихся крови простолюдинов! Я смотрел на Иллет. Она стояла спокойно, не дрогнула, когда умирали ее друзья. Но вот на плаху потащили ее отца – и Иллет вскрикнула: следующая была ее очередь. Она стала озираться. Я понял: она искала меня – я закричал… нет, это лишь казалось, будто я кричу: «Да здравствует король! Смерть кровавым тиранам!» – а на самом деле из моего горла вырывалось лишь слабое сипение: от напряжения, от страданий у меня начисто пропал голос. «И все-таки я умру вместе с тобой, моя любимая!» – подумал я и бросился вперед… но тщетно силился пробраться сквозь толпу: эти мускулистые кузнецы и ремесленники, их толстомясые жены свирепо рвались ближе, ближе к эшафоту; они сгрудились так, что давили друг друга, но каждый старался пробраться вперед, чтобы увидеть, как скосит лезвие кровавой Луизы [106] голову аристократа… и еще одну, и еще, и еще! Я пустил в ход кулаки – молча, ибо по-прежнему не мог ничего сказать. Я дрался, я рвался вперед и так разъярил стоящих вокруг, что чей-то огромный кулак опустился на мою голову – и я лишился сознания, успев увидеть светлые волосы Иллет, стиснутые окровавленными пальцами палача, когда он показывал толпе ее отрубленную голову.


  124  
×
×