37  

– Старая гвардия! – мечтательно протянул Гарофано. – «Московские купцы», голубчики! Ей-богу, ежели был бы мост на тот свет, они и по нему маршировали бы, как на параде! Нет, это не про нас. А вот наш друг Лелуп наверняка топает сейчас со своими товарищами – кум королю. Слышь, – обернулся он к Анжель, – не подбросила бы карту Оливье – уже была бы сейчас на том берегу!

– Если бы Лелуп раньше не сбросил ее прямиком в Березину! – сердито пихнул его в бок де ла Фонтейн, ревниво поглядывая на Анжель, но она так вздрогнула, с таким непритворным ужасом принялась вглядываться в ряды шедших по мосту, что от сердца отлегло, и молодой француз, свесившись с коня, нашел холодные пальцы Анжель и поднес их к губам.

Гарофано хмыкнул и покачал головой, с недоумением поглядывая на своего товарища. Санта Мария, что с ним происходит?! Не он ли совсем недавно разглагольствовал: «Чтобы я влюбился, надобны две вещи: или очарование шаловливого котенка, или нечто божественное». Гарофано исподтишка оглядел Анжель. Котенком ее не назовешь, тем паче шаловливым, – чего в ней нет, того нет! Красавица, конечно, ничего не скажешь, но до чего печальная, до чего унылая! Гарофано, предпочитавший пухленьких, бойких на язык неаполитанок, не мог понять, что де ла Фонтейн нашел в этой, прямо скажем, полковой шлюхе, от чего потерял голову. Впрочем, он тут же вспомнил другое изречение Оливье: «Любовь никогда не заглянет к человеку, который начал рассуждать и мыслить, который разочаровался в людях и сломлен несчастьями, который на женщин смотрит, как на кукол, одаренных языком, – и еще язычком, и более ничем…» Что ж, верно, и впрямь обрел он в ней нечто божественное!

Утомленный такими непривычными мыслями, Гарофано зевнул, огляделся, размышляя, как бы это им половчее втиснуться на мост и, первое дело, благополучно пройти по нему, как вдруг ахнул:

– Император! Смотрите, император!

Оливье и Анжель привстали на стременах, вглядываясь в группу людей, одетых с особой, по сравнению с потертым, обтрепанным видом мундиров, пышностью. Анжель обратила внимание на высокого, очень красивого человека. Подобно остальным офицерам, он вел свою лошадь в поводу, поскольку верхом было опасно ехать: мост получился настолько непрочным, что трясся под колесами каждой кареты, словно вот-вот развалится. Более этот человек ничем не напоминал других. Костюм его выглядел вызывающе нарядным и совсем не вязался с обстановкой, особенно с трескучим морозом. С открытым воротом, в бархатном плаще, накинутом на одно плечо, с вьющимися волосами и в черной бархатной шляпе с белым пером, он больше походил на героя из мелодрамы, чем на военного. Завидев в окошке проезжавшей мимо кареты какую-то даму, он приветствовал ее грациозным жестом.

– Император очень красив. И держится бодро! – пробормотала Анжель, но Оливье, проследив за ее взглядом, усмехнулся:

– Вы не туда смотрите, дорогая. Это Мюрат, неаполитанский король и любимец женщин. Он, как всегда, уверен в себе и весел. Как говорят русские, ему все как с гуся вода. А император – вот он.

Оливье указал на невысокого человека, в бархатной куртке на меху и такой же шапке, с длинной тростью в руке. Анжель впилась в него взглядом – и разочарованно вздохнула: лицо императора показалось ей вполне заурядным и незначительным. Видно было, что он замерз, но старался держаться с достоинством, как будто его нисколько не беспокоили ни холод, ни сумятица вокруг. Взмахами руки он торопил переправу: становилось теплее, и, хотя почти никто не ощущал потепления, понтонеры из воды кричали, что лед начинает трескаться и мост вот-вот рухнет.

– Чего мы ждем, де ла Фонтейн?! – нервно ерзая в седле, воскликнул Гарофано. – Думаешь, русские век будут гоняться за призраками в Борисове? Чичагов [17] вот-вот спохватится и подведет свою артиллерию. Тут-то нам и придет конец.

Оливье рассеянно кивнул.

– Странно… – прошептал он, оглядываясь, словно обращаясь к хвойному лесу, стоявшему вдали темной стеной. – Неужели все кончено? Я только сейчас осознал, что война проиграна безнадежно и я покидаю Россию как жалкий беглец.

– Лучше быть беглецом, чем мертвецом, – пробурчал Гарофано, весь вид которого говорил, что он с трудом сдерживается, чтобы не дать шпоры коню и не помчаться во весь опор на мост.

– В нашем положении смерть не самое большое зло, – пробормотал де ла Фонтейн, который, похоже, говорил сам с собой, вовсе не нуждаясь в одобрении или порицании Гарофано и Анжель. – И если не должно желать смерти ни себе, ни другим, – продолжал он свой монолог, – то по крайней мере не следует слишком жалеть о тех, кого бог уже призвал к себе: они умерли, исполнив самый священный долг, – умерли во славу Франции! А мы, живые?.. Какую память мы о себе оставили в России? Взорванный Кремль? Сожженные города и деревни? Бегство ряженых по Смоленской дороге? Вы знаете, что у русских уже сложилась пословица: «Голодный француз и вороне рад!» Вот эта память о нас, конечно, переживет века! – Он криво усмехнулся: – И русский язык благодаря нам обогатился словом «шваль»…


  37  
×
×