66  

Что было делать Дружинину, как не дать махальщику в ухо со словами: «Ты, сукин сын, не тогда прохожего остерегай, когда ему мешок на голову упадет, а хоть за минуту до этого».

Словом, несчастливый выдался денек, что и говорить!

Спустя еще три дня Меркурий оправился настолько, что проявил желание отправиться на Арзамасскую заставу пешком – «чтобы не искушать судьбу». От Дружинина явился за ним сопровождающий солдат – и оба потопали потихоньку, как позволяли Меркурию силы. Вечером воротился он смертельно усталый, чуть не со слезами прошептав:

– По слухам, решено Москву сдать, не сегодня, так завтра!

Они с Ангелиною сидели вдвоем на крыльце: была уже глубокая ночь, все спали в госпитале, поэтому Ангелина не стала никого тревожить, а сама принесла Меркурию из кухни хлеба и молока, посадив его вечерять под звездами, на еще теплых, разогретых за день ступеньках.

От слов Меркурия Ангелина задрожала, вцепившись в его рукав. Было такое ощущение, будто ей сообщили о неотвратимой смерти близкого, родного человека. Едва подавив готовое сорваться всхлипывание, она огляделась испуганными, расширенными глазами, словно не веря, что вокруг нее может простираться тот же мир, что и минуту назад… мир, в котором русская столица будет отдана врагу!

– Ох, душа болит, – прошептал Меркурий, прижав руки к груди, словно пытаясь сдержать, утишить эту боль. – Знаете, Ангелина Дмитриевна, вот у нас в полку… у каждого солдата была смертная рубаха: чистое исподнее, чтоб перед страшным боем облачиться. Под Смоленском готовились мы в дело. Смертельно тяжелое дело! Ну, думаю, если придет последний час, то предстану перед господом во всем чистом. Раскрыл свою котомку – глядь, а смертной рубахи моей нет. Потерял, думаю, или украл кто? Ну, такая судьба! И пошел в бой в том исподнем, кое на мне было. Не помню, как и что, схватились врукопашную… замахнулся француз штыком, а у меня нога подвернулась – я и упал. И мусью, не сдержав удара, пронзил вместо меня другого нашего… Но я тоже не растерялся, вскочил да положил ворога на месте, а потом склонился над тем, кто мой удар принял, рванул окровавленный ворот его мундира, чтобы помощь подать, глядь… а исподняя-то рубаха на нем – моя! С пятнышком приметным у ворота… Моя смертная рубаха! Он ее себе взял и смерть мою принял на себя! Вот так же в тот день душа моя разрывалась и рыдала от боли!

Ангелина молча погладила его руку.

Ночь обнимала их: ясная, лунная; звездный дым струился в вышине. Остро, сладко пахло свежескошенной травой, громко трещали кузнечики, а издали доносилось упоенное лягушачье кваканье. Неотвязные комары то и дело вплетали свои занудливые стоны в тихий хор ночных голосов, громче всех в котором пела под ветром листва берез, окруживших госпиталь со всех сторон. Однако слышалась и настоящая музыка: она долетала с Печерской улицы, где располагалось здание городского театра, построенное бывшим ардатовским помещиком, князем Николаем Григорьевичем Шаховским. И так вдруг нестерпимо сделалось Ангелине сидеть под луною на крылечке, слушать шум берез, в котором словно бы еще раздавалось эхо слов Меркурия: «По слухам, решено Москву сдать… Москву сдать… по слухам…» Она встала и, потянув за собою понурого Меркурия, торопливо пошла, почти побежала через двор, потом по кромке осклизлой дороги, по сверкающей лунной пылью росистой траве – прямиком к большому несуразному строению из груботесаных, выбеленных бревен без обшивки: такой неказистый внешний вид имел городской театр. Впрочем, и внутри был он не больно-то уютен. С уличного крытого подъезда внутрь помещения вела предательски скрипучая дверь. Но представление было в разгаре; даже служители никогда не упускали случая поглядеть на сцену, особенно когда в очередной раз давали драму Крюковского из нижегородской жизни – «Пожарский».

Вот и сейчас герой, взглянув на силуэты Москвы, намалеванные на грубом заднике, громко воскликнул:

– Любви к Отечеству сильна над сердцем власть! – и публика разразилась дружными рукоплесканиями.

Никто не задержал Ангелину и Меркурия, которые, крадучись, вошли в зрительный зал. Сейчас все здесь было погружено во тьму – только светились огоньки рампы да несколько фонарей горело в проходах, и в их неверном свете можно было рассмотреть два яруса лож, предназначенных семейным помещикам и богатым горожанам. Под самым потолком над ложами располагался «парадиз», или раек; туда бесплатно пускали всех желающих с улицы, при одном лишь условии: чтобы не были одеты в лохмотья. Партер же состоял из пятидесяти мягких кресел и нескольких рядов стульев, стоящих перед сценой. Эти ряды были платными и предоставлялись мелкой чиновничьей сошке: подьячим, канцеляристам и прочим, чьи носы не раздражал запах сала, горящего в плошках на рампе. А золоченые, обшитые голубым шелком кресла занимали почетные посетители: билеты им рассылал лично князь Шаховской.

  66  
×
×