124  

Да господь с ней, со сватьей. И с писательницей тоже. С такой вертушкой ему не ужиться. Как выразился бы дед, востра чрезмерно, женщина должна быть не только и не столько хороша собой, но прежде всего глупа и безобидна. Именно поэтому он женится на Анастази и даже рукой не пошевельнет, чтобы разыскать эту ясноглазую Алёну, хотя именно она, именно ее внезапная солнечная улыбка, ее походка, ее манера высокомерно смотреть, вскинув голову, не видеть очевидного и видеть то, чего не видит никто…

Если бы раньше… а впрочем, нет. Быть может, прелесть Алёны Дмитриевой в том для него и заключается, что она неосуществимая мечта, несбывшееся желание, она – не суперсекс, а легкий поцелуй, причем поцелуй неожиданный, поцелуй украдкой, как на картине его любимого Фрагонара…

Она похожа на розу – на пышноцветущую розу, разлохмаченную ветром!

От мыслей о писательнице Никита отделался, надо признаться, с трудом. Утром он дал себе необходимый перед заданием отдых – поехал в замок Сан-Фаржо, который некогда принадлежал семье Лепелетье: того самого, который голосовал в Конвенте за казнь Людовика XVI, за что и был заколот в одном из кабачков Пале-Рояля неким гвардейцем Пари; потом во владения Рабутена, насмешника и памфлетиста времен «короля-солнце», потом вернулся в Нуайер и хорошенько выспался, томимый ароматами роз и переспелой мирабели, которой в этих местах было несказанное множество.

Наутро у него была назначена встреча в Тоннере – встреча с заказчиком.

Никита поразился его изможденному, измученному лицу. Да, похоже, боль этот парень переносит из последних сил… Правда, приняв лекарство, он слегка повеселел и четко обговорил последние детали. Никита не выносил недоговоренности – ну что ж, ему повезло с заказчиком.

Никита поставил будильник на шесть утра, однако проснулся на час раньше и решил встать сразу, чтобы пройти в Мулен пешком. Он любил быструю ходьбу, а Бургонь[34] прекрасна, поистине прекрасна…

И вот он на месте. Прилег на низкую каменную ограду, облюбованную заранее, и стал смотреть на сад, в который скоро выйдет его жертва. Старые каштаны, старый гамак… Идиллическая картина. Медленно просыпается деревня, уже слышны крики скандальных индюков неподалеку… Шуршит ящерка, тихо осыпается в траву переспелая мирабель… Гармонию картины несколько нарушали обгорелые развалины неподалеку.

Они мешали, они отвлекали, они печалили, и Никита отвернулся, устроился так, чтобы не видеть их. Часы на старой церкви начали отбивать семь утра. Тут он пережил несколько неприятных мгновений – у часов, судя по всему, прогрессировал старческий маразм, они почему-то пробили девять раз! Никита справился с ручным хронометром, потом на всякий случай посмотрел на дисплей мобильного телефона… да, сейчас семь, ровно семь утра 17 июля.

Он расчехлил ружье, установил его и зарядил ампулой.

Уже скоро.

Франция, Париж,

80-е годы минувшего столетия.

Из записок

Викки Ламартин-Гренгуар

Отец мой скончался в январе 1922 года. Смерть его была скоропостижна и безболезненна: умер он от сердечного спазма. Ну что ж, хоть годы его были не столь уж велики (кажется, я уже упоминала, что он был младше моей мачехи на пять лет, так что не дожил и до пятидесяти), однако велики были перенесенные им страдания. Всем было известно, как тяжело он переживал загадочную (да и позорную, чего греха таить!) смерть своей жены, а потому его внезапная кончина никого особенно не удивила. Как это ни странно, смерть явилась к нему в собственной своей обители – на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Знал ли он, когда пришел туда, по обыкновению, навестить могилу Анны, что идет на встречу с ней?..

Конечно, как ни горько мне было признавать это, я понимала: отец ждал смерти и желал ее. После потери Анны ничто не могло его утешить. Я вышла замуж, а впрочем, мы с отцом никогда не были особенно близки, вот только в последние годы сошлись, уже в эмиграции. То есть и раньше, в России, я, разумеется, всегда знала, что отец любит меня, думает обо мне, заботится: ведь послал же он за мной Никиту! Однако в моем детстве он был слишком занят работой. Я, кажется, могу припомнить всего лишь один случай, когда бы он гулял со мной и сестрой. Тогда он повел нас в кондитерскую Фацера, где мы уселись за мраморный столик и выбрали себе по вкусу пирожное: Лера – свою любимую «картошку», я – «наполеон». Отец смотрел-смотрел на нас, потом вдруг облизнулся – совершенно как мальчишка! – и велел принести себе песочное, рассыпчатое, с бледной, бело-розовой, глазурью. Он ел так вкусно, так заразительно, что мы с сестрой не выдержали и запросили таких же пирожных. Отец заказал всем троим (в том числе и себе!) еще по порции, а потом нам подавали шоколад – горячий шоколад, который в то время готовили как-то особенно, добавляя в него не то гоголь-моголь, не то битые сливки. Тогда говорили, между прочим, именно «битые сливки», а не «взбитые», как их называют теперь. Несуразное слово с тремя согласными подряд! Может быть, именно поэтому взбитые сливки – просто ничто по сравнению с теми, прежними, битыми? А может быть, у горячего шоколада из моего детства был особенный вкус по какой-то другой причине, я уж не знаю, однако отец, еще когда был поваром в «Черной шали», не единожды пытался такой шоколад приготовить, да все выходило как-то не так. Вкусно, а не так…


  124  
×
×