111  

Князь Федор тяжело, прерывисто вздохнул. То, что свершилось меж ними на поляне, залитой солнцем, не могло быть описано никакими словами. Это было как возвращение к жизни, самозабвенный восторг, очищение, искупившее его невольный грех с Сивергой. Федор хотел открыться ей там же, на поляне, едва разомкнув объятия, но послушался голоса рассудка и ушел, оставив по себе лишь рваный зеленый платок, в котором когда-то изображал исламского абрека и который хранил с тех пор, ибо он оставался единственной памяткой о незабываемой раненбургской ночи.

Он поедом ел себя за то, что не дождался Машиного пробуждения, однако знал, что тогда не мог поступить иначе. И дело здесь было не только в заверениях Сиверги: мол, Мария слишком исстрадалась, чтобы выдержать реальность его возвращения; разум и сердце, надорванные горем, могут и не перенести радости, ей надо пока что привыкнуть к призрачному счастью, призрачной любви, измучиться этой призрачностью и взмолиться о воскрешении мертвого.

Дело было в ином… Сотворив человека, бог вселил в него нечто божественное – некий подобный искре помысл, имеющий в себе свет и теплоту, – помысл, просвещающий ум и показывающий ему, что добро и что зло. Называется это совестью… и она угрызала князя Федора непрестанно. Для него открыться Маше значило сознаться ей во всем.

О, конечно, он не сомневался, что в первые мгновения, часы, дни встречи она будет так счастлива видеть его живым, что и слушать не пожелает его исповедь, а если и выслушает, то не поймет. И только когда минует первое опьянение счастья и наступит похмелье, она осознает, что жизнь ее зависит от человека, ввергнувшего ее семью в пучину горя и бедствий: разрушившего их благоденствие, убившего ее мать, жестоко обманувшего ее невинность, осквернившего их святые клятвы перед алтарем… Что ей до того, что он и сам уничтожил себя и прежнюю свою жизнь? Это был его грех, а наказание понесла она. И этого она не простит. Не простит!


Дни шли за днями, складывались в недели, и князь Федор все глубже погрязал в трясине своих тягостных мыслей, не в силах продолжать обманывать Машу – и не находя сил открыться ей. Прошла неделя, и другая, и третья. Сиверга не раз появлялась в его избушке, говоря, что Маша умоляет о новом свидании с возлюбленным призраком, но князь Федор отказывался раз за разом. Любовная горячка жгла его и сушила, Савка почти с суеверным ужасом глядел на изнемогающего своего господина, который сам себя пытал небывалой пыткою. Сиверга сперва ревниво подсмеивалась, не веря, что он долго будет ждать новой встречи с женой, посматривала на него сначала недоумевающе, потом недовольно, а потом с откровенной злостью, уже требуя, чтобы он пошел к Маше.

– Ну вот что! – провозгласила Сиверга, разъярясь наконец окончательно. – Я приду к тебе завтра, и если ты опять скажешь «нет», клянусь Матерью Земли Калтащ Эква, создавшей человека: наведу на тебя такие чары, что ты и знать не будешь, а пойдешь к ней и возляжешь с ней!

Он попытался возражать, угрожать – Сиверга не стала ничего слушать и исчезла, даже не позвенев своими бубенчиками: так рассердилась, что и они тоже рассердились. И князь Федор понял, что отсиживаться больше не удастся – надо что-то решать.

Решать для него значило одно – сознаться. Так и этак раздумывая о том, чем закончится это признание, он вдруг набрел на мысль настолько простую и очевидную, что было поразительно, как она не пришла ему в голову раньше. Изумляясь бесспорности этого решения и своей прежней тупости, князь Федор некоторое время сидел, незряче вылупясь в дальний угол избы, – к великому ужасу Савки, который и окликал его, и тряс, и даже непочтительно щипал, а потом оставил все усилия прервать сие оцепенение и тихонько заплакал, решив, что барин вовсе тронулся умом. В эту самую минуту князь встряхнулся, вскочил и ринулся к кадке – умываться, начал приглаживать волосы, готовый немедля пробраться тайком в Березов и во всем признаться… но не Марии. Ее отцу!


Именно перед ним, перед этим королем, ставшим пешкою в его любовной самонадеянной игре, порешил князь Федор повиниться в первую голову, ибо отравление Меншикова стало первым звеном в цепочке его преступлений. Как скажет Меншиков, так и будет. Он доверил светлейшему роль и суда, и палача, готов был по первому слову, даже знаку его немедля перерезать себе горло, повеситься, утопиться – да какая разница, какой смертью умереть, ежели Александр Данилыч не простит его, а как следствие – потребует оставить Марию?.. Весь исполнясь жертвенной решимости, Федор даже сам от себя таил надежду на прощение, однако втихомолку рассудил: ежели Меншиков окажется великодушен, то он явится единственным человеком, кто сможет уговорить Машу бежать из Березова, покинуть отца. Князь Федор слишком хорошо помнил березайскую конюшню, чтобы не опасаться отказа: эта девочка, его жена, лучше сердце себе разорвет, но чести своей не уронит.

  111  
×
×