97  

Все живое замерло в тревожном ожидании: кто явится, кто разорвет эти путы? И только солнце бестрепетно взирало с высоты, ибо уже узрело его: высокого человека, который вышел на поляну, раздвинув кусты, – и замер при виде нагого женского тела, безвольно раскинувшегося на траве.

Он смотрел… но все прочие обитатели леса стыдливо отвернулись от них, потому что ощущали своим единым сердцем: этих двоих, рожденных друг для друга, надо оставить в мире их любви.

Только солнце, которое и не такое видело на своем веку, не отвело жаркого взора, лаская узкую, стройную спину этого человека, который мгновенно накрыл своим телом возлюбленную и слился с нею – в ее ожидании, в ее слезах, в ее стонах, трепете и содрогании, радости и печали, отныне и вовеки… все как в тех клятвах, что некогда дали они пред святым алтарем.

* * *

– Проснись. Проснись!..

Он ли зовет очнуться, увидеть его, взглянуть в его глаза?.. Нет, другой голос – женский.

– Проснись.

Маша приподняла веки. Что-то влажное, прохладное касалось ее лица. Пахнет дождевицей. Да, правда, кто-то обтирает ее лицо водою.

Сиверга! А где же?..

Вмиг оглядела пустую поляну – и мучительное рыдание сотрясло сердце – никого! Призрак, морок, сон!

Сиверга резко повела ладонью перед ее лицом:

– Не плачь. Нет, не плачь.

Маша понурилась. Сон, только сон. Ну что ж… значит, она будет жить во сне. Теперь известна дорога в мир сладостных видений, и при первой возможности Маша воротится туда.

Она зажмурилась, вспоминая, как это было. Без ласк, объятий – он просто обрушился на нее, припав поцелуем к губам и пронзив ее тело своим исстрадавшимся естеством. А разве она исстрадалась меньше? И неудивительно, что оба изверглись навстречу друг другу в первых же мучительных судорогах – бились они оба в землю, стучались в недра ее, молили отворить им заветные двери и накрепко запереть за ними, чтоб остаться там навеки, сомкнувшись в объятиях, и уже не возвращаться в мир живых. Только бы вместе… вместе!


– Опять спишь? Уже не спи!

Сиверга. Сиверга… смотрит своими длинными, длинными глазами, губы дрожат, еле сдерживая усмешку:

– Да будет тебе. Будет уж! Теперь иди. Захочешь – снова приходи. Дорогу знаешь! – Она хохотнула, разглядывая Машины припухшие губы. – Захочешь – приходи!

От ее взгляда Маша едва не сгорела со стыда, без нужды принялась одергивать платье, на которое налипла трава… листва? Или еще давешняя ряска не сошла?

Наклонилась, потерла ладонью – зеленое пятно сползло. Маша кивнула, пошла было по тропке. Шла, прижав ладонь к губам, чтобы не дать себе закричать в голос: «Да кто был-то со мной? Был ли со мной кто-то?! Или… призрак? Морок? Опять морок…»

– Эй! – воскликнула Сиверга. – Забыла? Твое?

Маша оглянулась. Сиверга тычет в эту зелень, которую она только что стряхнула с юбки. Нет, не трава, не листья, не ряска – какой-то зеленый лоскут. Нагнулась, подняла – и выронила, так задрожали пальцы.

Вот это уж точно – морок: недавно, вчера лишь, вспоминала этот платок… да быть не может! Ее зеленый, давно, еще в Раненбурге пропавший шелковый платок! Край оборван, бахрома болтается, но это он, он! Да как же?..

Оглянулась на Сивергу. У той губы поджаты, брови нахмурены:

– Твое. Возьми, твое! – И ушла в чум, опустила шкуру у входа – словно дверь за собой захлопнула.

Маша так и села, где стояла, прижала платок к глазам – он промок в одно мгновение. Сотни мыслей толклись в голове, но ни одну она не осмеливалась додумать – просто сидела, прижав к лицу зеленый шелк, вдыхала его аромат… просто сидела под солнцем, которое все видело, все знало – да молчало, ибо не пришло еще время открытия тайны.

5. Капкан

На пологом речном берегу веяло прохладой и сыростью, рыба безбоязненно резвилась на тихих плесах, над головой с шумом пролетали утки, а где-то тревожно кричал козодой. К вечеру берег обволакивали комариные туманы: приходилось обороняться от них дымокуром или уходить в избу. Это было обычное вогульское жилище, деревянный сруб, на крыше которого, на шестах, лежала береста, засыпанная землей и покрытая дерном. В избушке был чувал – открытый очаг из жердей, обмазанных глиной, назначенный для отопления и освещения, но пока огня в нем ни разу не разводили: солнце почти бессходно царило в небе, дни стояли жаркие, ночи – тоже, и когда б не комарье, князь Федор и Савка так и ночевали бы на дворе.

Разумеется, и Савка был тут же, и хотя бормотал ругательно: «Ну, пришел в землю: ни хлеба, ни лошадей!» – а все ж не покидал барина в этом далеком Глухоморье, куда привела его расплата за грехи (так втихомолку, украдкою думал Савка) – или совесть (так это называл князь Федор). Ну в самом деле – невозможно же признаться мужчине, коему подвластны были некогда дела государственной важности, ведомы тайные ходы дипломатии, доступны в будущем самые высшие и доходные посты на дворцовой службе, невозможно же признаться герою, что и в дебрь огненную [64] повлекся бы он за женщиной, страсть к которой опутала его неразрывными цепями, лишила возможности дышать и жить, оставив взамен неустанную жажду обладания, что означало – всегда быть с нею рядом. Но поскольку мужчине всегда нужно перед самим собою выглядеть достойно, то князь Федор делал вид, что прежде всего должен иметь чистую совесть и незапятнанную честь – не исчезнуть подобно тому, как исчезает дьявол, погубивший невинную душу, а заплатить по счетам вместе с ней: ведь и себя он погубил!


  97  
×
×