60  

– Руки коротки, – оборвал ее Голицын. – И час твой пробил. Эй, люди!

На крик заглянул молодой дворянчик. Воровато зыркая глазами, подал поднос с двумя кубками, полными чем-то доверху. Голицын принял один кубок, сморщился гадливо и подал его Марье Григорьевне.

Лицо той исказилось яростной судорогой, она занесла было руку – расплескать питье, однако Голицын увернулся от ее замаха.

– Смирись, Марья Григорьевна, – сказал почти беззлобно, как бы по-свойски. – Пожалей себя и своих детей. Лучше уж легко отойти, чем мученическую гибель принимать.

Годунова какое-то время смотрела на него, словно пытаясь постигнуть смысл его слов, потом медленно перекрестилась, обвела помутневшим взором сына, дочь… Прохрипела:

– Прощайте. Молитесь! – и залпом, обреченно осушила кубок.

– Матушка! – враз одинаковыми детскими голосами вскричали Федор и Ксения, глядя, как Марья Григорьевна хватается за горло и медленно, с остановившимся взором, сползает по стенке.

Ксения попыталась рвануться к ней, однако ноги ее подкосились, и она грянулась бы оземь без памяти, когда б Мосальский-Рубец не оказался проворнее и не подхватил ее на руки.

– Вот и ладно, вот и хлопот поменьше, – пробормотал, перенимая Ксению поудобнее. – А вы тут управляйтесь.

И вышел со своей ношею за дверь, которую тут же прихлопнули с противоположной стороны.

Голицын взял второй кубок, подал Федору:

– Ну? Пей, по-хорошему прошу. Не то возьму за потаенные уды и раздавлю… ой, маетно будет! Пей!

Федор безумно глянул на него, потом покорно, вздрагивая всем телом, принял кубок, поднес к губам.

Андрюха громко причмокнул:

– А ну, не робей! По глоточку! Первый, знаешь, колом, второй соколом, третий мелкой пташкою!

Федор пил, давясь, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, как воду. Только удивительно было, что от этой воды зажегся вдруг пожар в глотке – не продохнуть! Пытаясь набрать в грудь воздуху, внезапно ощутил тяжелый удар по затылку, увидел над собой кружащийся сводчатый потолок, понял, что упал навзничь… понял последним усилием жизни.

– Пошли. Надобно сеунча [40] государю отправить: мол, ждет его Москва. Готова встречать! – буркнул Голицын, отворачиваясь от трупов, лежавших с открытыми глазами.

Сентябрь 1601 года, Польское королевство, Самбор

«Этак я никогда в жизни до Святой земли не доберусь!» – вяло подумал Варлаам, сидя на заднем крыльце, широко расставив ноги и глядя, как от правого каблука к левому ползет черный, сверкающий спинкой хрущ [41]. Стоило ему достигнуть каблука, Варлаам соломинкой поворачивал хруща, и тот столь же самозабвенно спешил от левой ноги мучителя к правой. И опять, и снова… Хрущ был уже вялый – осенний, но в конце концов ему надоело это бессмысленное занятие, и, внезапно снявшись с места, жук с жужжаньем взлетел ввысь и исчез в сентябрьской небесной синеве.

Варлаам откинулся на ступеньки, оперся о них локтями и зажмурился. Он представлялся себе вот таким же хрущом, которого судьба гоняет туда-сюда, подталкивая соломинкой и не давая передышки. Эх, кабы иметь крылья… Взвился бы в небеса да и плюнул бы с высоты на все на свете: и на замок воеводы Мнишка, где Варлааму отведена особая камора (миновали те времена, когда они с Гришкой – то есть, тьфу, с царевичем Димитрием! – ютились в тесных людских: теперь живут прямо как паны), и на город Самбор, и на все Польское королевство, осточертевшее Варлааму хуже горькой редьки, и на самого Гришку – то есть, тьфу, царевича…

Вот же плут оказался, а? Варлаам провел с ним больше года в одном монастыре, потом несколько месяцев в пути, но даже и не подозревал, что имеет дело с этаким пройдохою. Нет, конечно, Гришка всегда был себе на уме, но чтоб до такой степени суметь заморочить головы добрым людям…

И каким людям! Не просто так – стайке неученых слуг или легковерных гайдуков. Нет, самые что ни на есть богатейшие паны со всех сторон стекаются теперь в Самбор и разинув рот слушают Гришкины байки. А с ним-то что приключилось! Какой стал велеречивый – и откуда только словес таких набрался, многих из них Варлаам отродясь не знал, не ведал, даже не подозревал, что этакие закрученные словеса бывают!

Он не раз слушал речи бывшего сотоварища – и только и мог, что головой качал. Право, сам Цицерон не мог быть более красноречивым!

– Царь Борис, посягая завладеть Московским царством, когда умрет его зять, царь Федор, тайно приказал убить меня. Но меня спасли верные люди. Имена их сейчас названы быть не могут, ибо, дойди они до Годунова, тот жестоко расправится с моими спасителями. Однако, на царство отеческое взойдя, я всех спасителей и помощников своих вознагражу. Предчувствуя, что у Бориса созреет злодейский замысел, они подменили меня другим ребенком, который и был убит подосланными татями. И всемогущий Бог своим дивным попечением сохранил мою жизнь доселе. Меня увезли в боярскую семью, где я и воспитывался до поры до времени, а потом, чтобы лучше охранить от Годунова, меня отправили в один монастырь, потом в другой, а когда пришел я в возраст, тяжко стало мне в Московской земле, и я ушел в Польшу и теперь принял твердое намерение: возвратить с вашей помощью отеческое достояние. Хочу я сего не из честолюбия, а чтобы не торжествовало злодеяние. Многие бояре московские также желают этого, многие знают, что я жив, ожидают меня, ненавидят Бориса и готовы признать меня московским государем!


  60  
×
×