70  

«И это для нас великое счастье!» – мысленно добавил Федор Никитич.

– Так оно… – пробормотал Татищев, вешая голову. – Так оно, конечно…

«Эх, слабоват союзничек, – сокрушенно вынес приговор Романов. – И хочется ему, и колется, и мамка не велит. А ведь какая фамилия, каковы родовые традиции! Предок его не зря, наверное, носил прозвище Тать-ищ. Тать, разбойник, душегуб. Силушки, сказывают, был богатырской, силою и воссел наместником в Новгороде. А этот… думный дворянин… сопля соплей».

И в самом деле! Начал цепляться к молодому царю – зачем-де телятину ест, коли запрещена она церковным уставом? И доцеплялся: был сослан в Вятку, потом покаялся, вернулся в столицу и хлопотами Басманова вновь приближен ко двору. Теперь норовит усидеть меж двух стульев. Мстителен, норовит разделаться с обидчиком, благодетеля своего Басманова тоже ненавидит – именно за то, что принял от него благодеяние, – однако никак не может угомониться: не на природного ли царевича руку поднимает? А кто об том знает? Кто может правду сказать? Ни князь Василий Шуйский, запутавшийся в своем вранье, ни он, Федор Никитич Романов, хотя, казалось бы, кому знать истину, как не ему?.. Но слишком много времени прошло, слишком много воды утекло с тех пор, как они с Богданом Бельским…

«Нет, нельзя даже думать об этом!» – одернул себя Романов и подумал, что и впрямь: столько лет минуло с того майского дня в Угличе, что никто, никто, даже мать Димитрия, не сможет дать прямого ответа на вопрос, взошел ли ныне на российский престол самозванец или законный наследник власти государевой?

Народ думает, инокиня-де Марфа все знает. Ничего подобного! Ни она, ни ее брат, ни Богдан Бельский, ни смиренный инок Филарет не знают этого. Теперь только сам Димитрий об истине сведом!

Да разве его спросишь?..

Спросить-то можно, конечно. Только хочет ли Федор Никитич услышать правдивый ответ?

Вряд ли…

Июль 1605 года, Выксунский монастырь – село Тайницкое под Москвой

Чудилось, она впервые встретилась с летом. Чудилось, все четырнадцать миновавших июлей были затянуты черным мрачным флером, напоминавшим тот монашеский плат, которым была покрыта жизнь инокини Марфы. А нынче что-то случилось… Чудо, истинное чудо!

По дороге мчала великолепная карета, запряженная шестеркой коней. И женщина, одетая в монашеское платье из дорогого тонкого сукна, не могла оторваться от окна, потому что не могла отделаться от мысли: всю эту поющую, звенящую, шелестящую листьями, цветущую, зеленеющую красоту нарочно выставили обочь дороги – для нее, для услаждения ее взора, слуха и обоняния. И все это сделал он – тот, кто прислал за ней великолепную карету, чтобы увезти, наконец-то увезти из постылой выксунской глуши. Тот, кто велел сопровождать ее почтительному, молодому, красивому всаднику по имени князь Михаил Скопин-Шуйский. Тот, в угождение кому готовят ей ночлег в лучших домах попутных городов, не знают, куда посадить, чем угостить. Он – государь. Царь Димитрий Иванович. Сын…

Выходило, что правду ответила инокиня Марфа тогда, зимой, Борису Годунову и жене его, которые с пеной у рта выспрашивали: жив ли твой сын, царевич Димитрий? «Может, и жив», – сказала она тогда, и вот теперь ее везут к нему…

Сон это? Наваждение? Мыслимо ли, чтобы он все-таки выжил тогда?

С той минуты, как провозгласили с амвона анафему расстриге Отрепьеву, Марфа не знала покоя. Ныло оскорбленное сердце: как посмел какой-то нечестивый поп назваться именем ее сына? А потом вокруг начало твориться что-то непонятное. И мать-игуменья, и монахини, и сторожа, и заезжие священники – все вдруг резко изменились к опальной инокине. Прощения просили за прошлые грубости, за неочестливое [45] отношение, заискивали перед испуганной такими переменами женщиной… От них и узнала Марфа, что уже совсем близко подступил к Москве тот человек, который называет себя ее сыном, а у Бориса теперь совсем не осталось верных слуг.

А потом пришла весть, что Господь, пусть и с немалым опозданием, внял мольбам страдалицы Марьи Нагой и поразил царя Бориса страшной смертью. Не перенес Годунов неминуемого поражения, которое надвигалось на него с каждым днем! Поговаривали, Борис сам умертвил себя – из страха перед неминуемой расплатой. И ощутила Марфа такую благодарность к человеку, который назывался теперь царем Димитрием, что из одного этого чувства готова была теперь признать его истинным царевичем.


  70  
×
×