132  

Впрочем, Шумилов тут же распорядился подать Строилову уход и сам присутствовал при его постели, когда тот наконец-то пришел в чувство. Все слуги были высланы, и никто и никогда не узнал, о чем шла речь между бывшими приятелями; однако после сего разговора избитый управляющий, об участи коего Елизавета успела поведать Шумилову, был извлечен из своего подвального заточения и перенесен в его комнаты, а дворне Потап Спиридоныч громогласно объявил, что отныне ежедневно будет присылать из Шумилова гонца справляться о самочувствии графини; и горе тому, кто посмеет ее прогневить, а тем паче обидеть: он будет иметь дело вот с этим кулаком.

Кулак был предъявлен и произвел неизгладимое впечатление. И, конечно, не случайно сия нравоучительная беседа происходила под настежь распахнутыми окнами графской опочивальни… Но Валерьян то ли вновь впал в бесчувствие, то ли вспомнил о свойстве Потапа Спиридоныча с самими Шуваловыми, и в нем возобладало благоразумие, потому что он никак не опроверг властных речей Шумилова. И они, таким образом, обрели силу закона.

Засим гороподобный рыцарь пожелал откушать (и в самом деле, ведь после достопамятного обеда прошло не менее двух часов, столь богатых событиями, что невозможно было не проголодаться) и проследовал в столовую. Однако Елизавета отказалась составить ему компанию, желая как можно дольше не разочаровываться в этом новом, неожиданном и столь привлекательном образе Шумилова. Она поспешно сменила грязное, мокрое, изорванное платье, кое-как переплела косы и побежала к Елизару Ильичу.

* * *

Это зрелище едва не заставило ее зарыдать в голос. Но сейчас надо было не плакать, а спасать жертву графского самодурства. Пришлось скрепиться.

В компании с почти наголо остриженной, а потому утратившей всю свою строптивость Агафьей Елизавета принялась отмывать изувеченное, избитое, бесчувственное тело управляющего. От Агафьи толку было немного: она была еще не в себе после утреннего происшествия, все время рыдала и годилась лишь на то, чтобы подать-принести. Благодаря своему возрасту она хотя бы не жеманилась, не взвизгивала, не пялилась на обнаженное мужское тело, что неминуемо проделывали бы молодые горничные. Сама же Елизавета вообще не воспринимала Гребешкова как мужчину (в том-то и состояла полная, трагическая безнадежность его любви, что он был близок ее душе, ничуть не трогая сердца: скорее брат, чем даже друг); и если руки ее дрожали, кровь стучала в висках, то повинно здесь было не томление плоти, а жалость к полуживому Елизару Ильичу и негодование на свою беспомощность.

Ах, если бы вместо хнычущей, неуклюжей Агафьи здесь каким-то чудом оказалась Татьяна! Цыганка Татьяна с ее ласковыми руками, которые исцеляли уже самим прикосновением; с ее внимательными глазами, которые врачевали уже самим взглядом; с ее тихим голосом, который проникал в самую душу и утешал, и вселял уверенность, что не так все плохо в этом мире, как кажется, а если и плохо, то непременно прояснится к лучшему; с ее цепкостью и упорством, с какими она удерживала безнадежно больного человека на самом краю смертной бездны, постепенно, шаг за шагом, оттаскивала от нее, возвращая к жизни!..

Елизавета чуть не плакала от мысли, что давно бы могла повидаться с Татьяною, когда б не то заточение, в котором ее держали. Ведь Василь в каком-то дне плавания вниз по течению. Но сейчас, когда жизнь Елизара Ильича висела на волоске, даже это ничтожное расстояние казалось бесконечностью. Теперь она вправе послать гонца, но он может не успеть привезти Татьяну! Елизавета ругательски ругала себя за то, что, дважды встретившись с Вайдою, дважды упустила возможность хоть что-нибудь узнать о Татьяне, которая была ей ближе и дороже родной матери… Да она ведь и не знала матери своей.

Но полно! Да живет ли по-прежнему цыганка там, где жила? Не ушла ли и она в тот мир призраков, куда уже переселились почти все близкие Елизавете люди?

И все это время, пока Елизавета непрестанно меняла набухавшие кровью примочки на теле Гребешкова и осторожно снимала присохшие клочья рубашки, душа ее, словно почтовый голубь, летала над сизою волжской волною в поисках того единственного в мире желтого песчаного бережка, которого касался своим огромным крылом бескрайний лес, осеняя тот покосившийся, приветливый, уютный домишко, где таинственно перешептывались пучки сухих, душистых трав, развешанные по стенам, где дышал такой покой!.. Она до того отчетливо представила, как входит в этот дом и целует милое, смуглое лицо, крест-накрест перечеркнутое двумя розовыми шрамами, что в первую минуту даже не удивилась, когда две маленькие, сухие руки вдруг отняли у нее чистую тряпицу, а такой знакомый, такой родной голос тихо проговорил:

  132  
×
×