И эта приязнь была взаимной. Подавая завтрак, Чекина так и норовила задержаться в ее опочивальне, раздергивая занавеси, поправляя постель, наводя порядок на туалетном столике, меняя свечи, поднимая с ковра книжку, которую Лиза читала за полночь, подавала легкое домашнее платье, короткое, свободное, тончайшее, с глубоким декольте, украшенное множеством бантов, и вышитые туфли без задников, которые Лиза недолюбливала, потому что они слишком уж напоминали ей турецкую обувь. Чепцы она тоже терпеть не могла, даже кружевные, со множеством нарядных бантов и лент.
Новая служанка охотно взялась бы причесывать Лизу, но та не позволила, как не позволяла и Хлое, и Яганне Стефановне: с тех же самых приснопамятных дней жизни в Хатырша-Сарае она не выносила прикосновения чужих рук к своим волосам, словно боялась, что опять заплетут их в два десятка татарских косичек! С тяжелою черной гривой Августы могли управиться только проворные руки Яганны Стефановны, вооруженные вдобавок раскаленными щипцами, а Лиза научилась сама укладывать модными локончиками свои волнистые, послушные, мягко льнущие к пальцам волосы. Чекина только наблюдала со стороны да советовала, как затейливее украсить прическу. К изумлению Лизы, молодая итальянка, выросшая в беднейших кварталах Рима, была сведуща во всех тонкостях дамского туалета – от серег и ожерелий до нижних сорочек. Для Августы, при всей ее величавой красоте, словно бы и не существовало соблазнов модных лавок. Лиза же разохотилась до всего этого, еще когда впервые заглянула в сундук Сеид-Гирея, а теперь ей просто невмоготу было! Чекина невольно растравляла ее раны и возбуждала страстное желание все новых и новых нарядов. Желание, увы, неосуществимое, ведь у Лизы не было ни гроша, то есть ни чентезимо.
Началась зима. Декабрь уже шел на исход. Лизе казалось, что итальянцы насмехаются над природою, когда именуют зимою то благостное тепло, кое царило вокруг. В садах стояли вечнозеленые деревья, светило и грело солнце, снег легчайшею белою каймою лежал на вершинах дальних северных гор.
Цвели лимоны и померанцы, на некоторых деревьях уже золотились плоды; и если лимоны, высаженные под стенами, иногда прикрывали рогожами на ночь, то померанцевые деревья стояли неприкрытые, и сотнями полыхали на них прекрасные плоды. Хотя Чекина уверяла, что по-настоящему вкусные померанцы возможны лишь в марте, Лиза и в декабре не в силах была оторваться от этих солнечных фруктов.
Случались, разумеется, и ненастья. Вдруг налетал с севера трамонтана – сильный, мучительный, студеный ветер, приносивший дожди, которые обивали наземь померанцевые цветы… В один из таких нежданно ветреных дней заболела Августа.
Сделалось это до крайности нелепо. Как-то раз на Испанской лестнице Августу, Лизу и Фальконе застиг вдруг ливень, да такой, что в считанные мгновения все вымокли до нитки. Скрыться было решительно некуда, оставалось только поскорее спускаться, чтобы в поджидающей карете умчаться домой – сушиться.
Тут и вышла незадача: ни Гаэтано, ни calessino на месте не оказалось. Дождь наконец прекратился, но налетел такой ветер, что зуб на зуб не попадал! Даже не верилось, что час назад было по-летнему тихо и тепло, почти жарко!.. Наконец-то явился Гаэтано, тоже мокрый и трясущийся, чтобы сообщить своим продрогшим господам: кто-то вытащил чеки из колес, так что карета «обезножела».
Пока Фальконе бранил Гаэтано, пока искали наемный экипаж, пока сыскали его, пока ехали, обе дамы уже чихали и кашляли одна другой громче.
Лиза только тем и отделалась; Августа же, у которой поначалу даже легкого жару не было, на третий день обеспамятела и металась в бреду, хотя денно и нощно была рядом с нею верная Яганна Стефановна с теми же самыми настойками и припарками, коими она пользовала Августу с самого малолетства. А вот, поди ж ты, на сей раз ничего не помогало!
Губы молодой княгини обметало, глаза запали в черные полукружия; исхудалые пальцы беспокойно сновали по одеялу, волосы липли к влажным вискам. И как невнятен, как непостижим бывал ее внезапный, тяжкий бред!..
Как-то Лиза, отправив отдыхать валившуюся с ног фрау Шмидт, сидела у постели Августы, погруженная в глубокую, почти болезненную задумчивость; вдруг княгиня резко села и, устремив на Лизу свои лихорадочно блестевшие глаза, прохрипела:
– Твое сердце может открыто быть – оно чисто, а я не могу. Мне надо скрывать, что в нем происходит!