14  

Итак, подойдет Алёна к предполагаемому графу и покажет билетик… И что?

Да ничего. Он пошлет ее на беашвэ. В смысле – на три буквы.

Что касаемо «беашвэ»… Аббревиатура заслуживает небольшого лирического отступления с пояснением.

  • На их с Мариной (и с Морисом, посвященным в данную тайну) языке сказать «пошлют на беашвэ» значило то же, что послать на три буквы, в неприличный пеший путь. Вообще-то, BHV – огромный, очень хороший хозяйственный магазин в Париже на rue Rivoli, неподалеку от Hotel de Ville, в котором находится муниципалитет Парижа. В этот магазин Морис одно время – когда в доме делали ремонт – весьма часто ходил. И как ни спросишь, где Морис, Марина непременно отвечала: «Пошел в BHV». А Лизочка никак не могла запомнить аббревиатуру и говорила: «Папа пошел в магазин, где три буквы». Постепенно выражение стало простым и сакраментальным – пошел на три буквы или пошел на беашвэ.

Ну и пошлет ее гид-граф, подумала Алёна. И, собственно, что? Зато она будет совершенно уверена, что выполнила свой долг перед Францией вообще и перед таким бесценным достоянием любимой страны, как шато Талле, в частности. Все-таки семейство Колиньи… и «Анжелика и король»… и вообще красота несусветная… Жаль, если замку будет нанесен хоть малейший ущерб.

Нет, надо все-таки мало-мальски поднять тревогу. Разумеется, в полицию или к охранникам она не пойдет, а вот поговорить с приятным и элегантным гидом, который к тому же не перестает поглядывать на нее с таким интересом, можно.

Решено!

Но, конечно, только после окончания осмотра шато. А то вдруг этот мсье примет Алёнины слова совершенно всерьез, мобилизует охрану, вызовет полицию и окончательно испортит людям и без того сокращенную экскурсию.

С другой стороны, затягивать с разговором нельзя. Если дело и правда нечисто, надо повнимательней присмотреться к туристам. Кто-то же из них положил бумажку, кто-то задумал аферу с Девой Фей, какой бы смысл ни вкладывать в это выражение…

Пока гид занят, присматриваться придется Алёне. Ну что ж, чай, не впервой!

Начало 20-х годов XX века, Россия

Алексей Максимович стоял за дверью и слушал, как Гумилев читает свои новые стихи:

  • И совсем не в мире мы, а где-то
  • На задворках мира средь теней,
  • Сонно перелистывает лето
  • Синие страницы ясных дней.
  • Маятник старательный и грубый,
  • Времени непризнанный жених,
  • Заговорщицам секундам рубит
  • Головы хорошенькие их.
  • Так пыльна здесь каждая дорога,
  • Каждый куст так хочет быть сухим,
  • Что не приведет единорога
  • Под уздцы к нам белый серафим…

Стихи назывались «Канцона», и слово это раздражало Горького так же, как раздражало все, что исходило от Гумилева. Читал тот медленно, торжественно, явно упиваясь своим голосом, и Алексей Максимович чувствовал, что поэт гордится каждой строкой, созданной им, каждым исторгнутым звуком, что он испытывает огромное уважение к себе, создателю таких восхитительных ценностей.

Это было понятно Горькому потому, что и он сам, читая свои произведения на публике, испытывал совершенно такие же чувства. Более того! Если Гумилев читал свои стихи несколько отстраненно, не без высокомерия жреца, который презирает непосвященных, то Горький ужасно переживал о том впечатлении, которое произведет. Причем и волновался, и стыдился своего волнения. Оно как бы унижало его, как бы ставило под сомнение мастерство, силу его творчества…

Однажды, давно, когда он был уже признанным писателем и даже разжалованным почетным академиком (покойный государь император, не дав насладиться званием и новыми правами, исключил его, поскольку Горький находился под надзором полиции за антиправительственную деятельность, в связи с чем Чехов и Короленко отказались от членства в академии, ну а Горькому сие событие только надбавило популярности), он читал труппе театра Станиславского свою новую пьесу «На дне» – и аж расплакался, когда Анна умирала. Помнится, просморкавшись трубно, выговорил умиленно: «Ах, хорошо написал!» И все умилились вместе с ним: и Константин Сергеевич, и Коля Телешов, друг-приятель, и актеры, и, конечно, она, Машенька, Марья Федоровна Андреева, тогдашняя прима, будущая любовь Горького… такая горькая любовь… А какая любовь была у него не горькая? Разве с той, для кого звенит фанфарами и кимвалами голос Гумилева, не горькая?

Зачем, ну зачем Варваре этот пустозвон? И вообще, что за стихи?

  14  
×
×