38  

– Не мучайтесь, – сказала она самоотверженно. – Вы поезжайте двумя машинами…

– Я вернусь за вами через час! – пообещал Морис.

– И не вздумайте! – возразила Алёна. – Вон там остановка автобуса, который идет через Нуайер. Там я сойду, а оттуда до Муляна рукой подать.

– Ничего себе, рукой подать, – шесть километров! – ужаснулась Марина. – Хотя для тебя это ерунда, конечно…

– Вот именно! – радостно заявила наша героиня, которая по утрам часто бегала в Нуайер и обратно за милую душу. – Через час дойду, ничего страшного. Я с удовольствием прогуляюсь, честное слово. Тем паче после такого мощного обеда…

– Автобус пойдет через сорок пять минут, – сообщил Морис, бросив взгляд на расписание.

– Вот и отлично, – кинула Алёна.

На том и порешили.

30-е годы XX века, Париж 

– Зинаида Николаевна! Милая моя! Как я рад, что вас встретил!

– Профессор! Боже мой, профессор… не верю глазам своим…

– Да, знаю: и похудел, и похужал, и постарел. Все мы не молодеем, тем паче в ту пору, в которую нам жить привелось. Только вы – как юная девочка, с вашими необычайными рыжими волосами.

– Бросьте, Игнатий Викторович, меня уже седой можно называть, а не рыжей. Как вы? Как супруга?

– Благодарение богу, все наши живы пока. Конечно, тоскуем по России, но… но… «Ужель прошло – и нет возврата?» – кажется, так вы некогда писали? Но нет, не станем вспоминать. А Дмитрий Сергеевич как?

– Слава богу, пишет, много пишет. Конечно, и он в постоянных мыслях о России… но и мы тоже стараемся о прошлом пореже вспоминать. Нет в России жизни в это паскудное время!

– Эх, время… Иной раз я диву даюсь, что мы еще живы после всего, что перенесли. Время бежит, а мы все живем… Сколько же мы с вами не виделись? Неужто встречались последний раз на похоронах профессора Шахматова, царство ему небесное?

– Нет, если не ошибаюсь, и после того сводила нас судьба – в приемной комиссарши всех театров и зрелищ, госпожи, ах нет, товарища Андреевой…

– Ох, не напоминайте, Зинаида Николаевна, не напоминайте мне о том позоре! Доведен я был до отчаяния, вот и явился к этой… господи, прости, не ведаю, как назвать… милостыньки просить… К счастью, после того как вы с Добужинским ушли, хохоча, и мне омерзительно стало, я тоже ушел.

– О, вы слишком строги к себе, профессор, и деликатны чрезмерно. Господи, прости… Прости, господи! Она самая настоящая простигосподи! Всегда такой была, еще в ту пору, когда Савву Морозова в могилу свела. А потом при своих пристроилась, кому она всю жизнь помогала. Вы знаете, к слову, отчего мы с Добужинским тогда хохотали?

– Да нет, не наслышан.

– Ну как же! Помните, Марья-то Федоровна, товарищ Андреева, в каких перьях, в каких шелках хаживала в восемнадцатом году на фоне разоренного, голодного Петрограда? А ее красный автомобиль помните? Все думали, она так выражала свою радость от победы большевиков, а она просто дура, бестактная дура. В тот день Добужинский вошел к ней в кабинет, к комиссару всех театров, а она стоит посреди кабинета в каком-то безумном зеленом платье… вокруг картонки с туфлями, множество картонок… И плачущим голосом вопиет: ни одни-де туфли к платью не идут, вы же художник, сделайте что-нибудь! Заставила его модель туфель придумать, которые шли бы к платью…

– Господи, господи, ты все зришь… отчего ж не наказуешь?!

– Господь-то все зрит, но, кажется мне, просто отступился. До подобных тварей дотронуться омерзительно, вот он руки и умыл. Особенно до этих двоих, Андреевой с Горьким. Еще в Петрограде в восемнадцатом слышала: буревестник в стервятника превратился, живет на счет большевиков. Рассказывали, Гумилева, когда его, мальчика светлого, к расстрелу приговорили, спасать не пожелал…

– В самом деле? А я слышал, якобы и Горький, и Андреева лично к Ульянову-Ленину обращались, но именно он не пожелал.

– А хотите еще один вариант? Ульянов-Ленин решил выполнить просьбу, но, когда позвонил в Петроград, в Чрезвычайку, оказалось, что Коля уже казнен… Не знаю, где правда, и никто не знает. Я Горькому не верю, он Николая к своей любовнице, к Варваре, очень сильно ревновал. А теперь засыпал ее тряпками, одел, как куклу, возит везде с собой и по магазинам, и по складам. Вообще спятил, да и давно. Я отлично помню, он еще в восемнадцатом начал жадно скупать всякие вазы и эмали у презренных «буржуев», умирающих с голоду. У больного старика Епифаньева, интеллигентного либерала, сам приехал смотреть остатки китайского фарфора. И как торговался! Рассказывали, квартира бывшего буревестника на Кронверкском имеет вид музея – или лавки старьевщика, пожалуй. Ведь горька тут участь Горького, мало он понимает в предметах искусства, несмотря на всю охоту смертную. Часами сидел, перетирая эмали, статуэтки, любуясь приобретенным… и, верно, думал бедняжка, что это страшно «культурно»! А потом стал скупать и порнографические альбомы. Но и в них ничего не понимал. Мне один антиквар-библиотекарь с невинной досадой говорил: заплатил-де Горький за один такой альбом десять тысяч, хотя тот и пяти не стоит. А я ему в ответ: мил-человек, да пусть его пролетарское жопавытирательство хоть бы и вовсе разорилось, вам-то что за печаль?

  38  
×
×