31  

А вот те, что в шкафах, в запертых ящиках стола, в комодах под стопками белья — тонкие белые косточки, плоские, прозрачные от времени, в мелких черных знаках, — негорящие, кислотой невыедаемые, временем не убитые. Те останутся. Сказано — тела святых не подвержены тлению. Эти тела не подвержены даже огню, какое там тление. Останутся, останутся и пребудут, и если нет за тобой этих тонких косточек, хоть каких, хоть писем старых с засохшими ветками черемухи, ты изойдешь в нет еще до Страшного суда, каждому ведь по смерти свой маленький Страшный суд, пропуск на всеобщий, подведение итогов, умны были христиане, пока были молоды.

И ты послушай эту фразу — не судите да не судимы будете — это же предупреждение. Что может быть страшнее для души, чем отмена суда? Значит, не с чем? Значит, голенькая выскочила, без ничего, срок отмерянный вышел, а она не припасла заветного списка, нечего ей предъявить, не с чем явиться на суд. Она неподсудна. Она меж небом и землей, невпускаема одним и неотпускаема другою, а что она будет делать, когда изойдет свет? Ну, те, что еще младенцами ускользнули, с них и спрос невелик, чтобы судить, нужно иметь выбор, а какой у младенца выбор. А вот у тех, что был, да они им не воспользовались, убежали, закрылись, оставили все на божий промысел — какой с них тогда прок этому божьему промыслу, какая корысть, если они всю жизнь только небо взглядом коптили?

И, знаешь, это ведь очень важно, быть осужденным. На миру. На свету. Он исходит так быстро, сочится сквозь пальцы, можно не успеть. И если не создать те строки, какими тебя занесут в книгу живых, останешься в книге мертвых, потому что в начале оно, и в конце оно, и кроме него — ничего, потому что это есть воплощение — произнесенное слово, дух, ставший плотью, плотью нетленной до исхода света.

Ты знаешь.

страшные сны

Так уж повелось, сложилось так, что если дом рисовать или любое другое жилье — непременно сунуть туда кого-нибудь, какого-нибудь ручки-ножки-огуречик, потому что жилье — это когда в нем живут, а так — просто строение невнятное, подумаешь, крашеная дверь, герань на окнах и занавесочки.

Машину собирать из конструктора или там паровоз — и то машиниста посадишь, такой знак — раз есть человек, значит, оно не просто так, значит — оно работает. Домашняя магия, самые азы, книга первая, глава третья, тринадцатая строчка сверху.

А уж если делаешь Настоящий Кукольный Дом — как не поселить туда эдакую цацу, ну не цацу, ну что попроще, берем кусок воска, лепим наскоро, вот ручки, вот ножки, вот глаза из двух сверкающих бисерин, вот прядь волос собственных — на макушку, ого, какие длинные получились, аж до пят, ну чем не красавец? Теперь в тряпку какую-нибудь завернуть — и живи, моя радость, живи-поживай, добра наживай, смотри, какой дом — картонный, в два этажа, с узкими стрельчатыми окнами, с картинами на стенах — все цветные карандаши на них извел, тут тебе и дамы с единорогами, и львы с драконами, книжные полки, камин, — правда, нарисованный, но ведь и ты вроде бы не из плоти и крови, а совсем без камина, сам знаешь — никак.

Какая магия, о чем вы, обычная тоска. Попробуйте-ка из года в год сначала по друзьям-знакомым, потом по съемным комнатам, ну-ка, ну-ка, кто смелый и сильный, кто умеет таскать книги и воевать с клопами? Навоюешься, натаскаешься, взвоешь волком в полнолуние — да и сядешь рисовать, резать и клеить. Вот лестница, крыльцо, дверь и окна, в окнах — свет, что еще надо для счастья.

Долго он у меня стоял, мой Кукольный Дом с Восковой Куколкой. Я и не заглядывал туда, живет и живет, может же быть у человека личная жизнь, что ж я полезу через крышу, как волк к поросятам. Бывало, окна светились в неурочный час — тихонько и неровно, словно кто-то топил крохотный камин, бывало — музыка слышалась. А, может, мне это снилось все. Мне часто всякое интересное снится, да так близко к яви, что несколько раз за сон внутри него проснешься и думаешь — ну все, реальность, вот она, приехали. А потом снова просыпаешься, и снова, и снова, а потом уже окончательно, и знаешь это по холодному липкому поту, по запаху собственного страха, по вздохам кошек в ногах.

И однажды вскочил я так среди ночи, привычно уже вскочил, без крика, научился за много лет, сижу, озираюсь, передыхаю, слушаю, как сердце в ребра кулаком с размаху — шарах, шарах! — взбесилось, словно не родное. И звон в ушах. Тоненько так, со всхлипами. Я головой помотал, выдохнул как следует — нет, не проходит, только вправо сместился. Я голову поворачиваю и уже понимаю, что сплю, потому что не бывает, но уж как-то слишком наяву сплю, ладно, после разберемся, потому что ведь опять свет в одном из кукольных окон, только в кромешной тьме и разглядишь его, тоньше гнилушки свет, — и всхлипы. Я из-под одеяла вылез, подобрался к Дому, ватными пальцами крышку приподнял — сидит у нарисованного камина мой куколка-вуду, плачет и трясется мелко. Я лампу зажег, на руки его взял, как маленького, смотрю — а он в каких-то синяках, порезах и ожогах весь, и прядь моих волос, которую я ему на макушку налепил — белая-белая.

  31  
×
×