205  

Девочка эта вправе была бы меня возненавидеть, но после урока, когда все стали расходиться, я задержала ее, подозвала и — чего никогда не случалось со мною прежде — прижала к своей груди и поцеловала в щеку. Но, поддавшись этому невольному порыву, я тотчас вытолкала ее за дверь, потому что, не выдержав моей ласки, она вновь залилась слезами и зарыдала, что называется, в три ручья.

Весь день я трудилась не покладая рук, а ночью вовсе не стала бы ложиться, если бы можно было жечь свечу до утра. Ночь прошла мучительно и плохо подготовила меня к предстоявшему на другой день испытанию — необходимости выслушивать сплетни. Новость обсуждали все кому не лень. Лишь поначалу все от удивления попридержали языки; эта сдержанность скоро прошла, языки развязались. У учительниц, учениц, даже у служанок не сходило с уст одно имя — Эмануэль. Как, служить в школе с самого начала и вдруг уйти? Все находили это странным.

Говорили о нем так много, так долго, так часто, что из всего этого потока слов в конце концов кое-что стало выясняться. На третий день, кажется, я от кого-то узнала, что он уезжает через неделю, потом услышала, что он собирается в Вест-Индию. Я заглядывала в глаза мадам Бек, отыскивая в них подтверждение либо опровержение этим сведениям, но не выудила из нее ничего, кроме обычных пошлостей.

Она сообщила, что этот уход для нее большая потеря. Она просто не знает, кем заменить мосье Поля. Она так привыкла к своему родственнику, что он стал ее правой рукой, и как же теперь ей без него обойтись? Она пыталась удержать его, но мосье Поль заявил, что его призывает долг.

Все это она объявляла во всеуслышание в классах, за обедом, громко обращаясь к Зели Сен-Пьер.

«Какой долг его призывает?» — хотелось мне у нее спросить. Иногда, когда она спокойно проплывала мимо меня в классе, мне хотелось броситься к ней, схватить ее за полу и сказать: «Постойте-ка. Объясните, что к чему. Почему долг призывает его в изгнание?» Но мадам обращалась всегда к кому-нибудь еще, а на меня даже не глядела, словно и не предполагала во мне интереса к отъезду мосье Поля.

Неделя шла к концу. Больше нам не говорили о предполагавшемся прощании с мосье Полем; никто не спрашивал, придет он или нет; никто не выражал опасений, как бы он не уехал, не повидавшись с нами, не сказав нам ни слова; говорили о нем по-прежнему беспрестанно, но никого, кажется, не мучил этот неотвязный вопрос. Сама мадам, разумеется, его видела и могла наговориться с ним вдоволь. И что ей за дело, явится он в школу или нет?

Неделя миновала. Нам сообщили назначенный день его отъезда и сказали, что едет он «на остров Бас-Тер в Гваделупе»: призывают его туда не собственные интересы, но интересы друга. Разумеется, так я и думала.

Бас-Тер в Гваделупе… Я тогда плохо спала, но лишь только меня одолевала дремота, я тотчас просыпалась, будто кто произнес эти слова — Бас-Тер и Гваделупа — над самой моей подушкой, а то вдруг они мерещились мне, начертанные огненными буквами во тьме.

Я не могла с этим сладить, да и как сладишь с чувствами? Мосье Эмануэль был в последнее время так добр ко мне, он час от часу делался все добрее и лучше. Прошел уже месяц с тех пор, как мы уладили наши богословские разногласия, и с тех пор мы с ним ни разу не повздорили. Мир этот не явился холодным плодом отдаления, напротив, мы сблизились. Он стал чаще ко мне приходить, он говорил со мной больше, чем прежде; он оставался подле меня часами, спокойный, довольный, непринужденный, мягкий. О чем только мы не переговорили! Он расспрашивал меня о моих планах, и я ими поделилась; мысль моя о собственной школе пришлась ему по душе, он заставлял меня снова и снова развивать ее перед ним в деталях, хотя саму идею называл мечтою Альфашара. [313]Все несогласия кончились, крепло и росло взаимопонимание; мы оба ощущали родство души; привязанность, уважение и пробудившееся доверие все вернее связывали нас.

Как спокойно проходили мои уроки! Куда подевались насмешки над моим умом и вечные угрозы публичного экзамена! Как безвозвратно ревнивые филиппики и еще более ревнивые страстные панегирики уступили место тихой терпеливой помощи, нежному руководству и ласковой снисходительности, которая не превозносила, но прощала. Бывало, он просто сидел возле меня, несколько минут кряду не произнося ни слова, а когда сумерки или дела наконец предписывали нам расстаться, он говорил, прощаясь:


  205  
×
×