2  

Однако ведь и трех недель не минуло с той страшной ночи в Лозарге, когда Жан, Волчий Князь – ее единственная и тайная любовь, – вырвал ее из когтей самой смерти. Сейчас ей казалось, что с тех пор прошла целая вечность и, отдаляясь от башен лозаргского замка, она попала в иную эпоху, хотя воспоминания были еще совсем свежи. Быть может, потому, что частица ее души осталась там. Нечто подобное произошло с ее матерью, когда та покидала Лозарг.

Удивительное, сложное чувство испытывала Гортензия. Она никак не могла в нем разобраться. С одной стороны, так хотелось, чтобы события последних месяцев отошли в призрачный мир дурных снов и утренняя заря прогнала бы их навсегда из ее памяти. Но так не могло случиться. Гортензия и не собиралась ничего забывать. Даже упрекала себя за бегство, как за проявление трусости. Былой страх исчез. Осталось только отчаяние, оно, как зловещий отблеск, бередило ей душу, словно бы утратившую согласие с собой.

А может быть, в ней жили две совершенно разные женщины? Одна была беглянкой, в ужасе спасавшейся от навязанной маркизом – одновременно ее дядей и свекром – постыдной сделки: ее заставляли стать его любовницей, если только она захочет видеть сына, отнятого на следующий день после рождения. Могли и убить, представив дело так, будто она умерла от грудницы. Другой женщиной была возлюбленная Жана – повелителя волков. Она представляла себя в бирюзовой комнате, где родился их сын. Там ее душа леденела от страха, пылала любовью, ее переполняли радость, надежда, гнев. Там вопреки всему осталось лучшее, что в ней было.

Конечно, Гортензия возмутилась бы, скажи ей кто-нибудь, что она любила Лозарг так же, как ее мать, и что, уезжая, она увозит с собой скорее сожаление, нежели обиду. И, однако, в Париже, где она родилась и где провела столько счастливых беззаботных лет, Гортензия чувствовала себя совсем чужой. Ее корни уже глубоко ушли в землю Оверни, не так-то легко вырвать их, все позабыть…

Кабриолет, запряженный крепкой лошаденкой, катился быстро, и вскоре они добрались до сверкающей огнями полосы бульваров. Фонарщики как раз начинали зажигать большие масляные светильники, а также не так давно установленные газовые рожки.

Тем разительнее был контраст с плохо освещенными улочками, по которым они только что проезжали. Бульвары опоясывали Париж времен Людовика XIV как бы горящим кольцом, освещавшим само небо. Огни театров и кафе, где за стеклянными широкими витринами двигались посетители, сливались с огнями широкого проспекта, запруженного снующими экипажами и верховыми лошадьми. Желтый свет падал и на листву высоких деревьев, стоящих в ряд у каменных парапетов, ограждавших царство пешеходов.

Это был час начала спектаклей, и за мерцающими стеклами ландо виднелись замысловатые женские прически, посверкивали брильянтовые серьги, мягко покачивались страусовые перья на шляпах и краснели, желтели, зеленели букетики цветов в обрамлении кружев. То и дело мимо проскакивал тильбюри с каким-нибудь франтом в подбитом шелком плаще, со шляпой, лихо сдвинутой набок, и сигарой в зубах, а некоторые даже щеголяли в каких-то немыслимых цилиндрах с кокардой.

Цвет города слетался навстречу еще одной праздничной ночи, как две капли воды похожей на вчерашнюю, да и на завтрашнюю тоже. Только Гортензия, несмотря на свое громкое имя и сказочное состояние, была им чужой.

Ее от всех этих счастливых людей отделяла не только дверца экипажа: огни бульваров слепили глаза, привыкшие к величественному темному небу, окутывавшему Овернь. Пока кабриолет катился вперед, она жаждала лишь одного: поскорее добраться до родного дома, хотя в нем, пустовавшем уже около двух лет, ее встретят лишь пыльная мебель, кресла в белых чехлах, лампы без масла и голые кровати. Но даже если никто из родных ее там не ждал, даже если предстояло встретиться со страшной пустотой заброшенного дома, лишенного души, – это был ее дом, единственное место, где она сможет вновь обрести себя, спасительная соломинка в бурном водовороте, каким казалась ей жизнь после рождения маленького Этьена. Она всей душой стремилась домой.

Экипаж поравнялся с шоссе д'Антен, но прежде, чем кучер успел завернуть за угол ресторана Нибо, Гортензия высунулась из окошка.

– Остановите у дома напротив особняка Периго! – крикнула она.

Тот обернулся.

– У особняка Гранье де Берни?

– Да…

– Так бы и сказали!

Что она себе вообразила? Разве может дом отца потерять свое имя из-за происшедшей там трагедии? Она опасалась, что кучер что-нибудь скажет в ответ, боялась какого-нибудь жестокого замечания, от которого ей станет больно.

  2  
×
×