Не успел я спуститься с парадной лестницы, как ко мне бросилась женщина и сунула под нос кулек в пеленках.
— Взгляните на несчастное дитя! — запричитала она.
Я посмотрел на младенца. Младенец — на меня.
Боже праведный, неужели он мне подмигнул?
«Нет, глаза у младенца закрыты, — подумал я. — Она накачала его джином, чтобы он не мерз на улице».
Мои руки, мои деньги поплыли-потянулись к ней и к остальным из ее команды.
— Господь вас благодарит, сэр!
Я растолкал их и побежал. Опозоренный, я мог бы теперь брести остаток пути, но нет, я улепетывал, от моей решительности не осталось и следа. А на холодном ветру раздавался крик младенца. «Черт, — подумал я, — она ущипнула его, чтобы он запищал и разбил мне сердце!»
Джон, стоя ко мне спиной, увидел мое отражение в витрине книжного магазина и кивнул.
Я остановился, чтобы перевести дух, разглядывая себя: телячьи глаза, восторженный, ранимый рот.
— Признайся! — вздохнул я. — У меня неправильное выражение лица.
— Мне нравится твое выражение лица. — Он взял меня под руку. — Мне бы так научиться.
Мы оглянулись. Нищие уходили в свистящую темноту с моими шиллингами. Улица опустела. Зарядил дождь.
— А теперь, — сказал я наконец, — я загадаю тебе загадку посложнее: этот человек вызывает во мне неистовую ярость, потом — блаженство. Раскуси его, и ты разгадаешь всех нищих на свете.
— На мосту О'Коннела? — догадался Джон.
— На мосту О'Коннела, — сказал я.
И мы зашагали сквозь моросящий дождь.
На полпути к мосту, пока мы разглядывали изысканный ирландский хрусталь в витрине, меня потянула за локоть женщина в накинутой на голову шали.
— Умирает! — зарыдала она. — Моя несчастная сестра. Рак. Жить осталось месяц! Господи, дайте хоть пенни!
Рука Джона сжала мою. Я глядел на женщину, как будто раздвоившись: одна моя половина говорила: «Один пенни — что тебе стоит!», другая сомневалась: «Еще чего, знает, небось, что просишь меньше, получаешь больше!»
Я изумился:
— Вы же…
Я думал: ведь только что, у гостиницы, ты совала мне под нос младенца!
— Болею я! — Она отступила в тень. — И прошу ради умирающей!
Ты припрятала ребенка, думал я, закуталась в зеленую шаль вместо серой и побежала, срезая углы, нас перехватить.
— Рак… — На ее звоннице был лишь один колокол, но как она умела в него звонить! — Рак:
Джон решительно ее перебил:
— Простите, не вам ли мы уже подавали у гостиницы?
У нас с нищенкой дыхание сперло от такой дерзости.
Лицо ее скомкалось. Я вгляделся в него. Господи, это же другое лицо! Восхитительно! Она знает то, что знают, чувствуют и чему учатся актеры: когда ты голосишь, нахраписто лезешь вперед, ты — один образ, когда сожмешься, жалостливо подожмешь губы и опустишь долу глаза — другой. Женщина — одна, а вот роль? Нет, нет!
— Рак… — прошептала она.
Джон выпустил мою руку, попрошайка схватила мою монету. Словно на роликовых коньках, она улизнула за угол, всхлипывая от счастья.
— Господи! — Я восторженно смотрел ей вслед. — Она изучала Станиславского. В одной книге он пишет, что достаточно сощурить глаз и скривить рот, чтобы получился другой человек. А что, если это правда? Все, что она наговорила? И так испереживалась, что не может плакать и вынуждена разыгрывать роли, чтобы сводить концы с концами? Вот что, если?
— Неправда, — сказал Джон. — Но будь я проклят, если не дам ей роль в «Моби Дике»! Представь ее в порту. В тумане, когда отплывает «Пекод». Она рыдает, причитает, скорбит! Ну, представил?
Рыдает, причитает, думал я, где-то в кромешной темени.
После нашего ухода угол улицы, наверное, так и остался пустовать под дождем.
Вот и серый каменный мост, названный в честь знаменитого О'Коннела, под ним катит холодные свинцовые волны река Лиффи, и уже за квартал слышно слабое пение. Мне вспомнились события десятидневной давности.
— Рождество, — прошептал я, — лучшее время в Дублине.
Для попрошаек, хотел я сказать, но не сказал.
Ибо за неделю до Рождества дублинские улицы наводняют облаченные в черное стайки детей во главе с учителем или монахиней. Они сбиваются в кучки в подъездах, выглядывают из театральных вестибюлей и толпятся в проулках, у них на устах: «Возрадуйтесь, люди добрые», а в глазах сияет «Полночная звезда…», в руках — бубны, снежинки ласково ткут воротнички вокруг их тоненьких шей. Пение везде и всюду, и не было вечера в Дублине, чтобы, прогуливаясь по Графтон-стрит, я не слышал, как перед очередью в кинотеатр распевали «В яслях» или «Украсим жилища», перед пабом — «Четыре провинции». За одну только предрождественскую ночь я насчитал с полсотни хоров. Певчие — девочки и мальчики, монастырские и школьные — плетут и ткут в морозном воздухе кружева песнопений, вдоль, поперек, вверх, вниз и из конца в конец Дублина. Как сквозь метель невозможно пройти незаснеженным, так и мимо них нельзя пройти равнодушно. Я окрестил их «славные попрошайки», потому что за полученные деньги они воздают сторицей.