121  

— Это правда, Адриан?

— До последнего слова, клянусь вечным спасением!

Герцогиня и хотела, и боялась принять его слова за истину.

— Я бы желала вам поверить, — сказала она. — С моей души упало бы тяжелое бремя.

— Так отбросьте его немедленно, — ответил герцог. — Это все шутки нервического воображения. Вы унаследовали отцовскую мнительность, Мэри.

— Однако, — настаивала ее светлость, — несколько прошедших дней вы были со мной очень холодны. Я не имела возможности обменяться с вами и парой слов.

И снова Заморна рассмеялся.

— О женская нелогичность! — воскликнул он. — Обвинять меня в последствиях собственного каприза! Не вы ли сжимались при виде меня, как мимоза, отвечали на мои вопросы односложно, плакали, когда я ласково к вам обращался, ускользали, как только нам случалось остаться наедине?

— Вы преувеличиваете, — сказала герцогиня.

— Ничуть. А как я должен был все это понимать? Разумеется, я вообразил, что вы взяли себе в голову какую-то причуду — например усомнились в законности супружеских уз. Я каждый день ждал, что вы потребуете официально расторгнуть наш брак и заявите о своем намерении удалиться в святую обитель, где вас больше не будут смущать соблазны плоти.

— Адриан! — воскликнула герцогиня, улыбаясь его несправедливым попрекам. — Вы знаете, что у меня такого и в мыслях не было. Когда вы так говорите, у вас глаза сверкают торжеством. Да, Адриан, с того дня, как, шесть лет назад, впервые меня увидели, вы сознаете свою власть надо мной. И сейчас вы тоже ее чувствуете. Противиться бесполезно: я поверю всему, что вы мне скажете. Я вела себя глупо. Простите меня и не наказывайте.

— Так значит, Мэри, вы раздумали уходить в монастырь? Сочли, что еще успеете удариться в набожность лет так через тридцать, когда ваше хорошенькое личико станет не столь хорошеньким, а глазки — не столь пленительными, и более того, ваш муж немного поседеет, а лоб его избороздят морщины, которые придадут ему вид сурового старого рубаки, каким он к тому времени станет? Тогда-то вы и откажете ему в поцелуе, а сейчас…

Произошел обмен двумя-тремя нежными поцелуями. Герцог и герцогиня встали. Свеча горела на туалетном столике, перед которым стояли два пустых стула; комната по-прежнему мерцала сказочной красотой, но живые участники сцены исчезли, оставив по себе тишину. Свеча скоро прогорела до подсвечника. Пламя мигнуло, опало, взметнулось тоненьким язычком света, вновь опало и, потрепетав мгновение, погасло совсем. Потом внизу кто-то тронул клавиши рояля, и когда первая нота заставила детей угомониться, голос запел:

  • В жизни, верь, не все же
  • Одна сплошная тень:
  • Бывает, легкий дождик
  • Сулит погожий день.
  • Да, тучи приносят грозы,
  • Мрачат небес лазурь,
  • Но расцветают розы
  • Пышнее после бурь.
  • Поспешно, беспечно
  • Летят веселья дни,
  • Сердечно, конечно,
  • Чаруют нас они.
  • Что с того, что смерть ворует
  • То, с чем нам расстаться жаль?
  • Что нередко торжествует
  • Над надеждою печаль?
  • Но надежда вновь воспрянет.
  • Пусть на время сражена,
  • Взмахом крыл златых поманит,
  • Бодра и сил полна.
  • Отважно, бесстрашно
  • Встретим день забот
  • Пред твердым, пред гордым
  • Отчаянье падет.

Чарлз Тауншенд

26 марта 1839 года.

Каролина Вернон

Часть I

Завершив предыдущую книгу, я твердо решил не приступать к следующей, пока у меня не будет о чем писать. Тогда я полагал, что могут пройти годы, прежде чем что-либо по-настоящему новое и занимательное понудит меня взять отложенное перо. Однако ба! — не успела трижды обновиться луна, а опять «паук мотает паутину».

И все же не новизна, не свежий и неожиданный поворот событий обмакнули мое перо в чернильницу и расстелили передо мной чистый бумажный лист. Я всего лишь по обыкновению вглядывался в лицо общества; всего лишь читал газеты, каждое утро спускался к табльдоту на Чеппел-стрит, ежедневно бывал на светских раутах и всякий вечер посещал театр; примерно раз в неделю запрыгивал в дилижанс ангрийской почты и стремительным метеором летел в Заморну, а то и в Адрианополь; окинув взглядом блистательные модные лавки и неотделанные новые дворцы великой младенческой столицы, я, уподобившись речному божеству, отправлялся вниз по Калабару, правда, не в одеянии из аира и не в венце из кувшинок — зажав в кулаке билет, я всходил на борт парохода и вперед, мимо Моутона, и дальше вдоль побережья, минуя Дуврхем, назад в Витрополь. Порою меня одолевала сентиментальная грусть; тогда, упаковав в корзинку сандвичи, я отправлялся в Олнвик — впрочем, я зарекся туда ездить, поскольку в последний визит, когда я устроился под ивой с намерением перекусить холодной куропаткой, запивая ее имбирным лимонадом, и за неимением стола разложил припасенную снедь на пьедестале какой-то статуи, парковый сторож счел своим долгом скроить возмущенную мину и самым неучтивым образом известить меня, что такие вольности недопустимы, что в эту часть парка чужакам заходить нельзя, что данный мраморный истукан есть ценное творение искусства, поскольку представляет некоего члена семейства Уортон, умершего (или умершую — я толком не разобрал) лет двадцать назад. Вся эта трескотня должна была меня убедить, что, примостив перечницу, баночку с горчицей, булку и столовый прибор у ног каменного идола в ночной сорочке, бессмысленно созерцающего пальцы своих ног, я совершил чудовищное святотатство.

  121  
×
×