73  

— Поневоле задумаешься. Кого «нас»? И где осталось?

Улица опустела. Пошел дождь.

— Ладно. Идем, покажу тебе еще большую загадку, человека, который рождает во мне странный неукротимый гнев, потом — блаженный покой. Разгадай его, и ты разгадаешь всех нищих на свете.

— На мост О'Коннелла? — спросила жена.

— Туда, — отвечал я.

И мы пошли в мягкую мглистую морось.

На полпути к мосту, когда мы разглядывали тонкий ирландский хрусталь в витрине, женщина в серой шали схватила меня за локоть.

— Умирает! — рыдала нищенка. — Моя бедная сестра умирает! Доктора говорят — рак, месяц осталось жить! А у меня детки плачут от голода! Господи, если б вы дали хоть пенни!

Рука жены на моем локте напряглась.

Я глядел на женщину и, как всегда, рвался на части. Одна половина говорила: «Она просит такую малость!», другая возражала: « Умная, знает, что надо просить меньше, получишь гораздо больше!» Я ненавидел себя за эту раздвоенность.

Я задохнулся:

— Ведь вы…

— Что я, сэр?

Я думал: ведь ты только что совала мне в нос младенца, в квартале отсюда, возле гостиницы!

— Я болею! — Она держалась в тени. — Я болею от слез!

Ты бросила ребенка в подворотне, думал я, сменила зеленую шаль на серую и кинулась нам наперерез.

— Рак… — На ее звоннице был лишь один колокол, но она умела в него ударить. — Рак…

Жена перебила:

— Простите, не вы подходили к нам возле гостиницы?

Мы с нищенкой разом задохнулись. Так нельзя! Это не принято!

Лицо ее собралось складками. Я вгляделся внимательнее. Господи, это другое лицо! Я поневоле восхитился. Она знает, чувствует, что знают и чувствуют актеры: когда ты вопишь и нагло лезешь вперед, ты — один персонаж, когда съежишься и жалко отклячишь губы — другой. Женщина, конечно, одна, но вот роль? Явно нет.

Она нанесла мне последний удар ниже пояса.

— Рак…

Произошла короткая схватка, разрыв с одной женщиной и движение к другой. Жена отпустила мою руку, попрошайка схватила монету. Словно на роликовых коньках, она унеслась за угол, всхлипывая от счастья.

— Господи! — Я в священном восторге смотрел ей вслед. — Наверняка изучала Станиславского. Он где-то пишет, что довольно сощурить глаз и сдвинуть рот набок, чтобы стать другим человеком. Интересно, у нее хватит духу снова караулить нас у гостиницы?

— Интересно, — сказала жена, — перестанет мой муж восхищаться этой комедией? Пора отнестись критически.

— А что, если она говорила правду? Если она уже выплакала все слезы, и ей остается только играть, чтоб заработать на жизнь? Что, если так?

— Не может это быть правдой, — возразила жена. — Не верю.

Но одинокий колокол по-прежнему гудел в закопченном небе.

— Ладно, — сказала жена. — К мосту О'Коннелла сюда, верно?

— Верно.

Дождь моросил. Полагаю, угол за нами еще долго оставался пустым.

Вот и серый каменный мост, носящий славное имя О'Коннелла [2], вот катит холодные серые волны река Лиффи, и даже за квартал различается слабое пение. Внезапно мне вспомнился декабрь.

— Рождество, — прошептал я, — лучшее время в Дублине.

Для нищих, имел я в виду, но не сказал вслух.

За неделю до Рождества дублинские улицы заполняют черные стайки детей, ведомых учителем или монахиней. Они жмутся в подворотнях, выглядывают из театральных подъездов, набиваются в проулки, их губы выводят «Порадуйтесь, люди добрые», глаза исполняют «Стояла ночь, когда звезда…», в руках у них бубны, снежинки укутывают жалкие шеи ласковыми воротниками. В такие ночи дети поют по всему Дублину, и не было вечера, чтобы мы с женой не слышали на Графтон-стрит «В яслях смиренных Он лежал», распеваемую перед очередью у входа в кинотеатр, или «Нарядно уберем дома» перед клубом Четырех провинций. За одну только ночь мы насчитали полсотни приютских или школьных оркестров, тянущих пестрые ниточки песен из конца в конец Дублина. Как в снегопад, невозможно пройти через такое и остаться нетронутым. Я звал их «сладкие нищие», потому что за твои деньги они воздают сполна.

Вдохновленные их примером, самые корявые дублинские нищие моют руки, латают прохудившиеся улыбки, одалживают банджо или покупают скрипку. Кто-то даже наскребает на четырехрядную гармошку. Разве могут они молчать, когда полгорода поет, а полгорода охотно лезет в карман за мелочью?

Так что Рождество — лучшее время года. Нищие работают; пусть они фальшивят, но в кои-то веки они при деле.


  73  
×
×