– Мог бы навести красоту до того, как вошел, черт его побери. Если, конечно, есть что наводить.

Что верно, то верно: Тео всегда готов до. Он возвел фотоавтомат в ранг искусства и поэтому жутко не любит пережидать тех, которые используют его как вульгарное копировальное устройство.

Старикашечка снова подступает к нему. С очень жалобным взглядом и очень замасленной правой рукой, которую он уже протягивает к пиджаку Тео.

– Ради всего святого, Бен, убери куда-нибудь подальше эту грязную ветошь!

Я потихоньку увожу старика в книжный отдел, где он показывает мне, что у него не ладится. На роскошно изданном альбоме старинного оружия лежит конструкция из четырех водопроводных кранов, соединенных в основании явно злокачественной опухолью из разнокалиберных гаек.

– Заедает, господин Малоссен!

В этой фантазии на сантехническую тему что-то есть. Но у старика дрожат руки, и он, вероятно, сорвал резьбу в двух или трех местах. Отсюда избыток масла, с помощью которого он пытался устранить неполадку. На суперобложке красивой книги расплываются жирные пятна. (Могли бы протереть как следует свои пистоли, прежде чем фотографировать…) Сегодня вечером Тео потихоньку ликвидирует следы преступления – книгу и краны. Но сейчас он занят. Я пытаюсь как можно мягче объяснить это впавшему в детство старику, а затем углубляюсь в лабиринт книжных полок в поисках господина Риссона, заведующего отделом. Он тоже очень не молод, господин Риссон, лет ему примерно столько же, сколько европейской литературе. Это высокий неприветливый старикан, который ко мне, однако, относится прилично, поскольку, как он говорит, я умею читать. Для меня он вроде дедушки, о котором я когда-то мечтал, когда детство слегка затягивалось. Ага, вот он. Господин Риссон, не глядя, находит мне то, что я прошу, – карманное издание «Бедлама на улице Дроздов» старого доброго Гадды[18]. За неимением более увлекательной перспективы я с удовольствием погружаюсь в чтение первой страницы. Которую, впрочем, знаю наизусть:

«Вездесущий, как Меркурий, непременный участник любого головоломного дела, он получил у коллег прозвище дон Чичо, хотя настоящее его имя было Франческо Ингравальо. Это был один из самых молодых служащих следственного отдела Префектуры полиции, прикомандированный к оперативной бригаде. И Бог знает почему, ему завидовали больше, чем кому бы то ни было».

Но многоголосый гул отрывает меня от чтения. Это Лесифр ведет орду своих сторонников через наш этаж, собирая по дороге обильную жатву новых продавщиц, перед тем как подняться наверх. Организаторы стараются придать смеху и болтовне участников ритм бессмертных лозунгов ВКТ. Все это выглядит безобидно, ритуально, по-скаутски. Это не многотысячное шествие от Бастилии к Пер-Лашез через площадь Республики, а всего лишь увеселительная прогулка от раковин и унитазов в самом низу до персидских ковров на самом верху, мимо стеклянной клетки Лемана, который, глядя на это зрелище, мечтает о пулеметах. Удивляет меня то, что на сей раз Казнав присоединился к колонне. Обычно он со скептической ухмылкой воздерживается от подобных мероприятий. Но вот сегодня он с ними и, проходя мимо (а я как раз наивно поднял глаза от книги – прости Гадда!), окидывает меня исполненным презрения взглядом борца за правое дело. В первый раз за несколько недель он смотрит мне в глаза. Лесифр спрашивает со смехом, почему я не присоединяюсь, и большинство молодых женщин, идущих за ним, тоже начинают хохотать. Странный смех под осуждающими взглядами. Что это – недовольство собой? Потребность отключиться? Раскаленное стальное лезвие в очередной раз пронизывает мне череп, и я теряю слух. Но вижу все – напряженные взгляды, беззвучный смех, Тео, который топчется перед кабиной, поправляя голубой ирис в петлице, старикашку с его кранами, Лесифра, который только что поднял со своего места кассиршу с отвисшим от бесконечного сидения животом, Казнава, галантно склонившегося над вырезом платья своей соседки, недоверчиво сторонящихся покупателей и взрывающуюся кабину фотоавтомата.

Взрыв прочищает мне уши. Я вижу листы пластика, расходящиеся по швам на долю секунды, струи дыма, бьющие из щелей, занавеску, взметнувшуюся в воздух, и что-то красное, брызнувшее через образовавшуюся дыру. А затем все возвращается на свои места: кабина стоит где стояла, безмолвная, неподвижная и дымящаяся; из-под занавески высовывается нога ниже колена со ступней, которая вздрагивает в последний раз и умирает. Странно кислый запах заполняет легкие всех, кто находится на этаже. Демонстрация становится настоящей демонстрацией, то есть полным борделем. Тео, который на секунду застыл перед кабиной, бросается внутрь. Занавеска скрывает его наполовину, затем он выходит лицом ко мне, а я кидаюсь к нему. Его костюм сверху донизу, его лицо, его руки покрыты мельчайшими капельками крови. Их столько и расположены они так густо, что кажется, будто перед вами голый краснокожий. Прежде чем я успеваю что-нибудь спросить, он останавливает меня:

– Не ходи туда, Бен, зрелище не из приятных.

(Спасибо, у меня ни малейшего желания любоваться третьим по счету трупом.)

– А ты-то в порядке?

– Во всяком случае, лучше, чем он.

Капелька крови, блестевшая на его верхней губе, дрожит и падает в сердцевину голубого ириса с желтыми пятнами.

– Всегда думал, что ирис – цветок по природе хищный.

Но самое удивительное происходит дальше. Демонстрация, на короткое время рассыпавшаяся, как бы сметенная взрывной волной, вновь формируется этажом выше, добавив тему безопасности к защите коллективных договоров. В чем тут дело? Взрыв был не таким громким, как два предыдущих? Или человек привыкает ко всему? Покупатели тоже не поддались начавшейся было панике. Магазин даже не закрылся. Закрыли только до конца дня соответствующий этаж.

Тео замели пожарные. Вечером пойду к нему, проверю, все ли у него цело.

О взрыве сначала говорят.

Потом говорят меньше.

Только в воздухе носится этот запах, на который, как мухи, слетаются покупатели.

Во второй половине дня меня еще два или три раза вызывают к Леману, который переехал в кабину мисс Гамильтон, каковая мисс, судя по ее взгляду-улыбке, поняла наконец истинный характер моей работы и оценила мой трудовой героизм. Ей известно также, каким уважением я пользуюсь теперь у Сенклера; знает она и то, что мои скромные гонорары удвоились.

Опоздала, милочка. Надо было любить меня, когда я прозябал в безвестности. Впрочем, при случае, если будет охота…

Затем мне звонят из города. Я закрываюсь в соответствующей кабине (а может, это легкомыслие – закрываться в кабинах в наше-то время?) и снимаю трубку.

– Алло?

– Бен?

(Клара! Клара, родная, это ты! Почему я так люблю твой голос, так люблю углубиться в лоно твоего теплого голоса, без единой фальшивой ноты, в твой темно-зеленый бархат, по которому каждое твое слово прокатывается с очевидностью бильярдного шара… Ладно, Бенжамен, кончай кровосмесительствовать. А кроме того, углубиться в лоно бильярдного сукна…)

– Не беспокойся, дорогая, у меня все в порядке. Взрыв на этот раз был совсем маленький, а кроме того, на мне была кольчуга, я же никогда не хожу без нее, ты же знаешь, я ее снимаю, только когда возвращаюсь домой, чтобы обнять вас. Совсем чепуховый взрыв, в самом деле!

– Какой взрыв!

Молчу. (Значит, она мне не из-за этого звонит? Ну ладно.)

– У меня хорошая новость, Бен.

– Мама звонила?

– Да нет, она, должно быть, привыкла к бомбам.

– Вы с тетей Джулией дописали статью?

– Нет, у нас там еще полно работы.

– У Жереми все в порядке на этой неделе?

– Да нет, в субботу четыре часа после уроков за безобразное поведение на музыке.

– Тереза обратилась в рационализм?

– Она мне только что гадала на картах.

– И карты говорят, что ты сдашь экзамен по французскому?

×
×