– Клара, будь добра, еще чашечку кофе.

Вопли Жереми и Малыша:

– Потом, Бен! Рассказывай дальше! Пожалуйста!

Нельзя мне, что ли, кофе выпить? Куда торопиться-то? А кроме того, все, собственно, уже и кончилось.

– Кончилось? Как кончилось?

– А как, по-твоему, может кончиться эта история?

– Они раздолбали дом из гранатомета?

– Скажешь тоже! Да ведь с той взрывчаткой, которую он туда натащил, Савиньи уже не было бы на карте. Совсем они, что ли, чокнутые?

– Они залезли в дом по подземному ходу?

– Малыш, нельзя использовать несколько раз подземный ход в одной и той же истории. Это надоедает.

– Так как же, Бен? Да допивай ты наконец свой кофе, сколько можно!

– Произошло именно то, что Бак-Бакен и Жиб-Гиена задумали своими кривыми мозгами. Этот тип, убийца, не такой уж он был башковитый. Не полный тупарь, конечно, но и никак не абсолютный чемпион по извилинам, как уверял профессор Пельтье. И когда он услышал, как доктор его расхваливает по телику, он отошел от окна и встал поближе к экрану. Потерял бдительность. (По голубоватым отблескам, которые были видны через щели ставен, Жиб-Гиена сообразил, что парень смотрит репортаж о самом себе.) И когда профессор Пельтье (между прочим, такой же психиатр, как я, просто приятель обоих легавых, они вместе резвились в молодости), так вот, когда этот как бы доктор начал заливать, что они учились в одном классе, и как он ему нравился, и как он ему завидовал, и все такое прочее, тот стал ломать себе голову: во-первых, в каком же году это было и, во-вторых, как это он ухитрился забыть такого замечательного кореша. И эти вопросы, дети мои, оказались для него роковыми: он все еще раздумывал над ними, когда тридцать восьмой калибр Бака-Бакена уткнулся ему в затылок. Думаю, впрочем, что в этот момент у него на запястьях уже были наручники Жиба-Гиены.

– А как они вошли в дом?

– Через дверь. Открыли отмычками.

Молчание. На этой стадии рассказа всегда возникает слегка тревожное для меня молчание, когда я вижу, как за неподвижными глазами и нахмуренными бровями мальчишек ворочаются их извилины. Они соображают, нет ли в моем повествовании какого-нибудь жульничества, каких-то пробелов, какой-нибудь слабины, недостойной моего таланта и их проницательности. Не обошел ли я чего-нибудь, не напустил ли тумана, чтобы скрыть противоречия, сходятся ли концы с концами.

– Все сходится, Бен! Ну и хитрые же они мужики, Бак-Бакен и Жиб-Гиена!

Уф…

– Да, а отец?

Ай!

– Отец? Такой же заложник, как вы и я. Это, между прочим, из-за него сын подкладывал бомбы в Магазине.

– Да ну???

Все трое встрепенулись. Трое, потому что Тереза невозмутимо продолжает выполнять свои скромные обязанности стенографистки.

– Отец у него был изобретатель. Он утверждал, что три главные фирмы, на которые работал Магазин, крадут у него изобретения. Это было не совсем неправдой, но и правдой это тоже нельзя назвать.

– То есть как?

Рассказчик торжествует:

– Очень просто. Он был из тех, кому вечно не везет. Он и в самом деле всю дорогу изобретал всякие полезные вещи (скороварку, шариковую ручку и прочее), но каждый раз через два или три дня после того, как их изобрел кто-нибудь другой (предпрошедшее время, Жереми, и прямое дополнение перед глаголом!). Ну, один раз – ладно, два раза – еще куда ни шло; но когда всю жизнь так, есть от чего вообразить себя жертвой. И он в конце концов убедил сына, что эти три фирмы его объегоривают. Тогда сын решил отомстить за отца и начал подкладывать бомбы. Вот и все.

– А что он делал, отец, когда Жиб-Гиена и Бак-Бакен проникли в дом?

– Он тоже слушал по телику их дружка Пельтье. Надо вам сказать, что в свое время отец как-то не замечал, чтобы его сын был такой уж замечательный отличник в школе. Точнее сказать, ему даже казалось, что на эту тему они постоянно ругались друг с другом. А теперь отец слушал, выкатив шары, и даже принялся просить прощения у сына. Столько лет он был несправедлив к нему! Он извинялся со слезами на глазах…

27

После этого рассказа пришлось затратить немало времени, чтобы уткнуть мальчишек в постель. Поток вымысла раскрутил неистощимую мельницу вопросов. Жереми, в частности, спросил, как «преступник» (они обожают это слово: «преступник», а не «убийца») ухитрялся проносить бомбы в Магазин. Я был захвачен врасплох, но Клара спасла мою репутацию, сказав, что пока об этом ничего не известно, но в ближайшее время «преступника» должен допросить юный инспектор уголовной полиции, некий Жереми Малоссен, у которого как будто есть некоторые соображения на этот счет. «Еще бы!» – пробормотал Жереми со своей хитренькой улыбочкой и полез под одеяло, не задавая больше вопросов.

Вернувшись с Джулиусом в нашу берлогу, обнаруживаем, что она вылизана сверху донизу. Уж не знаю, сколько лет она не была такой чистой. Запах Джулиуса едва ощущается, а запах Джулии совсем исчез. Клара, которая явилась сразу вслед за нами под предлогом, что ей надо что-то там спросить у меня по поводу одного сонета Бодлера, извиняется с улыбкой:

– Очень уж давно здесь не убирали, Бен, а у меня в лицее как раз было «окно».

И тут же мысль о фотографии бьет меня по затылку. Вчера ночью я оставил ее на столике возле кровати, а утром забыл убрать. Взгляд на столик: естественно, там ее нет. Взгляд на Клару: две слезинки дрожат на ресницах.

– Бен, я не нарочно!

(Идиот! Оставить такую штуку на самом виду…)

– Извини, пожалуйста, я не хотела…

Теперь уже не две слезинки на кончиках ресниц – она сотрясается от рыданий, а я задаю себе дурацкий вопрос: отчего она плачет – от ужаса перед тем, что изображено на снимке, или от стыда за свой поступок?

– Бен, ну скажи что-нибудь!

Ну конечно, надо что-то сказать.

– Клара…

Вот, сказал. Интересно, а сколько лет я не плакал? (Голос мамы: «Ты никогда не плакал, Бен, во всяком случае, я никогда не видела, как ты плачешь, даже когда ты был совсем маленький. Тебе уже приходилось плакать, сынок?» – «Нет, мамочка, только на работе».)

– Бен…

– Клара, миленькая, послушай, во всем виноват я. Эту карточку давно надо было отдать в полицию. Ее нашел Тео. Он плакал, как ты, когда мне ее показывал. Но он не хочет, чтобы арестовали того парня, который отомстил за убитого ребенка. Клара, ты слышишь, что я говорю?

– Бен, я ее пересняла.

(Этого только не хватало. Впрочем, раз она ее увидела…)

Она всхлипывает еще два или три раза, и все, поток иссяк.

Однажды я спросил ее, откуда у нее эта привычка (помимо страсти к фотографии вообще) обязательно фиксировать на пленке все самое плохое, самое страшное, с чем ей приходится сталкиваться. Она ответила, что примерно то же самое делала в детстве, когда я клал ей на тарелку что-то такое, чего она очень не любила. «Я тебе никогда не говорила: „Бен, это невкусно!”, но чем меньше мне это нравилось – например, шпинат, он такой пресный! – тем внимательнее я это ела. Чтобы знать, понимаешь? От этого невкусное не становилось вкуснее, но я по крайней мере знала, почему мне это не нравится, и могла есть, не надоедая тебе капризами. Вот так теперь и с фотографией – не могу лучше объяснить».

И сегодня, Клара, когда ты сфотографировала эту фотографию, ты знаешь? И что ты можешь об этом знать, моя хорошая?

– Клара, это ужасно, что ты ее видела.

– Нет, если от этого может быть какой-то толк.

Тон меняется. Снова возникают бильярдные шары на зеленом сукне.

– Я сделала несколько отпечатков, увеличила кое-какие детали.

(Господи!)

– На одних усилила контрасты, на других смягчила.

(Что же, поговорим о технике фотопечати.)

– Есть три любопытных момента. Хочешь посмотреть?

– Конечно, хочу!

(Я не оставлю тебя одну в этом черно-белом кошмаре!)

Через две секунды примерно дюжина снимков разложена на кровати. Сплошь затененные участки фона, ножки стола, куча на полу; некоторые отпечатки сделаны в трех-четырех вариантах, от совсем светлого к почти черному. И – удивительная вещь! – ни на одном ни малейшего следа двух тел. Как если бы их вовсе не было на этой фотографии. Полностью убраны. Это тем более удивительно, что глаз Клары, как кажется, ухватил абсолютно все, за исключением мертвого ребенка и его убийцы. Кромешный ужас стерт взглядом ангела. И почти игривым тоном, как будто она загадывает мне загадку, Клара спрашивает:

×
×