– Касаться Димитрия Ивановича можно только с его на то дозволения.

За ее спиной раздалось еле слышимое фырканье. Впрочем, оно тут же утихло под очередным, на удивление тяжелым взглядом восьмилетнего мальчика. Челядинки еще раз переглянулись, затем одна из них недовольно нахмурилась и напоказ сложила руки под грудью, а вторая шагнула вперед и легко присела, коснувшись кончиками пальцев красного сафьяна сапог. Очередной едва заметный кивок – и царевича стали раздевать уже в четыре руки. Лег на ложе зеленый кафтан, к нему добавились штаны и поясок, к ним присоединилась шапка, шелковая рубашка, затем льняная нательная…

«Вот почему мне кажется, что в этой светлице кто-то решил вспомнить детство? Тормошат меня, будто я им какая-то кукла!»

Общий итог получаса суеты вокруг него можно было выразить всего тремя словами: раздели, помыли, одели. Конечно, восемь лет еще довольно нежный возраст, в котором собственная нагота не вызывает какого-то особого стыда или даже неудобства: чего такого интересного у него могут увидеть три взрослых и опытных в своем деле женщины? Да и потом, когда он станет старше, тоже ничего особо нового не добавится. А вот чужие руки на его коже – дело совсем иное. Каждое касание вызывало недовольную дрожь в средоточии, вдобавок появлялось ощущение, что у него своровали маленькую капельку силы. Незаметную и почти неощутимую, но это только когда такая капелька одна. А если их десяток, другой, третий? Все, что ему оставалось, – стянуть всю доступную силу в источник и держать ее там мертвой хваткой совсем недетской воли. И терпеть, уже привычно давя в себе частые приступы бешеной злобы, а также невероятно сильного желания как следует обложить бесцеремонных нянек хорошим трехэтажным (они ведь сейчас на третьем этаже дворца?) матом. Воистину молчание – золото, но мало кто знает, как трудно его добыть!..

– А реснички-то какие длинные да пушистые! Ой лепо!..

– Кожа нежная…

– И волос густой да тяжелый, матушкин.

Две служанки дружно шикнули на третью, вдобавок сделав очень выразительные глаза. Нашла, дурища, о чем говорить!.. Метнув тревожный взгляд на подопечного, Авдотья достала из специального кармашка на своем платье резной костяной гребень, плавно присела рядом с ним и с явным удовольствием принялась за дело. Пряди, отросшие за время болезни почти до середины лопаток, когда-то мягкие и темно-коричневого оттенка, они медленно, но верно превращались в жесткую гриву черных волос с явственным стальным отливом. Расчесать и привести в порядок такое богатство стоило немалого труда и терпения (особенно по причине отсутствия последнего у царевича), но вместе с тем доставляло ей немалое удовольствие. А в последнее время и вовсе к концу немудреной процедуры у нее на лице обязательно появлялся легкий румянец, и начинали едва заметно поблескивать глаза – словно после кубка сладкого фряжского[8] вина.

– Ну здравствуй, Митя.

Все три челядинки тут же согнулись в неглубоких поклонах, приветствуя бесшумно зашедшего в светлицу мужчину в кафтане царского окольничего. Как и у всех в Кремле, одежды его были темны и почти без украшений, подчеркивая тем самым траур по царице Анастасии, но взгляд нес в себе скорее властный холод, чем печаль по родной сестре.

«А вот и дядюшка пожаловал, Никита Романович Захарьин-Юрьев. Годика два бы тебя еще не видать, совсем не огорчился бы!»

В памяти отчетливой занозой сидела доставшаяся по наследству легкая неприязнь. Очень уж любил дядя при любом удобном случае ласково и по-родственному потрепать племянника за пухлую щечку, что не доставляло последнему ну абсолютно никакого удовольствия.

– Притомился, поди, с дороги-то?

Каких-либо неприятностей со стороны родни или там возможных разоблачений он, все хорошенько обдумав и взвесив, не боялся. К постели малыш был прикован больше чем на полгода (восемь месяцев, если уж быть совсем точным) и особого наплыва посетителей, как ни старался, так и не припомнил. Затем было «чудесное» исцеление, до которого царевича Дмитрия успели соборовать[9], а потом и обмыть. Перед тем как заботливо переложить бездыханное тело в кипарисовую домовину[10], – вот об этом уже наслышаны были все. В основном, конечно, на уровне слухов и прилагающихся к ним разных домыслов… Но уж знатные московские бояре и духовенство точно знали все необходимые подробности. Тяжелый и неподвластный лекарям недуг, окончившийся чуть ли не смертью, затем долгое выздоровление в тиши и одиночестве – и кто удивится, если после таких испытаний у первенца великого государя резко поменяются характер и привычки? Скорее уж удивятся, если они останутся прежними.

«Если вообще обратят на это внимание. Шутка ли: открылась реальная возможность пропихнуть свою дочку или еще какую дальнюю родственницу подходящего возраста в царицы. Сожрать тех бояр, что попадут в опалу, упрочить влияние на царя или хотя бы сохранить то, что уже имеется…»

Времени подумать и прикинуть разные варианты поведения у него было более чем достаточно, и осознанная немота была еще не самым большим следствием этих размышлений. Вдобавок ко всему (конечно, если удалось правильно определить месяц и год своего второго рождения) он вот-вот станет или уже стал наполовину сиротой. В восемь лет. У его царственного отца в примерно схожем возрасте и ситуации характер поменялся ОЧЕНЬ сильно. Да и, в конце-то концов, ему ли бояться? Есть забота и поважнее. Судьба не дала ему детей в прошлой жизни, зато новая подарила сразу трех: братьев Ивана и Федора и сестру Евдокию. Незнакомых, но уже любимых. Семью. В наказание за малыша или совсем наоборот, в награду… Занятый внезапно накатившими мыслями и ожиданиями, царевич просто сидел и смотрел на дядюшку, который был старше него по возрасту, но отнюдь не по положению и титулу. Спокойно, без явного интереса.

– Так и молчит?

Ответом окольничему был слаженный поклон служанок. Никита Романович тяжело вздохнул, задумавшись о чем-то своем, затем уведомил малолетнего племянника о том, что со следующего дня все его занятия с наставниками возобновляются, причем в полном объеме. Помолчал, ожидая от Дмитрия хоть какой-нибудь реакции, не дождался и едва заметно дернул щекой:

– Завтра на заутреню[11] в Успенском соборе сам за тобой зайду.

Равнодушно скользнул взглядом по челяди, развернулся и, тяжело ступая, вышел – на сей раз совсем не утруждая себя сохранением тишины.

Остаток дня прошел… Скомканно, скажем так. Постоянно кто-то мелькал в соседней комнате, пришли, в скорбном молчании постояли и ушли две смутно знакомые женщины, опознанные как любимые комнатные боярыни[12] царицы Анастасии. Затем весьма дородная мастерица сняла с него мерки для нового платья – хоть он и болел, а расти не переставал (и слава богу!). Ужин из рассыпчатой пшеничной каши с кусочками мяса, причем последнего было едва не больше, чем первого. Вечерняя молитва в крестовой, в обществе попа, не без труда опознанного как личный духовник царевича Агапий. И укладывание в постель, в котором поучаствовал все тот же состав верховых челядинок. Авдотья уже привычно раздевала, вторая занималась постелью, весьма качественно взбив обе пуховые подушки (был бы вместо них человек – вполне можно было квалифицировать как нанесение тяжких телесных повреждений), а третья торжественно принесла и поставила на видном месте ночной горшок. Он же – бадейка деревянная, расписная, резная и вообще по-всякому изукрашенная. Наверное, чтобы пользоваться было приятнее.

Вообще, некоторые люди вспоминались с первого взгляда – тот же дядюшка тому яркий пример. Или взять хотя бы ту няньку, что так лихо сдернула с него сапоги. Как только зашла, так в голове сразу и появилось ее имя – Алевтина[13]. Угадали родители с имечком, ничего не скажешь!.. Другие люди, и было их уже заметно больше, узнавались словно бы через пелену дождя – нехотя и кое-как. Но узнавались. В отличие от явно знакомых, но полностью безымянных верховых служек и постельничих сторожей, – словно бы видел он их чуть ли не с младенчества, но проходили они исключительно по категории «живые предметы обстановки». Хотя чему уж тут удивляться? В сословном обществе бывает и не такое… Сон пришел легко и незаметно – впрочем, как и всегда после его вечерних упражнений со средоточием. Легкий, цветной и абсолютно незапоминающийся: нахватавшийся всего за полдня впечатлений разум тасовал все, что увидел и услышал, в стройные цепочки воспоминаний, раскладывая их затем по полочкам памяти…

×
×