Впрочем, спорили и капризничали редко. Спокойные и даже робкие оказались ребятишки. Вот и сейчас, на дворе, когда играли в «гусей», криков и шума почти не было. Только звонкая считалка, которую быстро приговаривали то беленькая бледная Анна, то коренастый рыжеватый Ножик:

Гуси-гуси, га-га-га!
Улетайте на луга!
Там волшебная трава,
Там не кружит голова…

Говорили считалку без веселья, с какой-то неровностью и словно боязнью, что кто-то может перебить, помешать игре. А она словно и не игра, а какое-то важное действие. Ритуал. С напряженными лицами одна шеренга бросалась через площадку. Так же, без смеха, другая шеренга, сцепив руки, старалась задержать «гусей».

Гуси-гуси, га-га-га!
Берегитеся врага!
До лугов далекий путь,
Не садитесь отдохнуть…

Удивительно, что этой малышовой игрой увлекались не только младшие. Даже Антон играл всерьез. Несколько раз он встречался с Корнелием глазами и тут же отводил их. Но, кажется, успевало мелькнуть во взгляде: «А вам-то какое дело?»

А Корнелию и правда что за дело? Пусть бегают. Он сидел в раскинутом складном кресле под пыльной яблоней (без единого яблочка — все оборваны) и следил за ребятишками бездумно и отрешенно.

Третий день он жил здесь — в странной роли временного и, видимо, совершенно незаконного воспитателя безындексных детей. Прежняя воспитательница — дородная тетка с каменными скулами самодовольной вахтерши и тонким иезуитским ртом — в присутствии старшего инспектора Мука передала Корнелию по списку имущество и детей. Узнав, что Корнелий намерен быть здесь неотлучно и не нуждается в смене, она расцвела и тут же отпросилась у Альбина в двухнедельный отпуск.

— Валяйте, — разрешил тот. — Господин Глас пока потянет лямку, ему нужно подзаработать.

Для тетки это прозвучало вполне правдоподобно. А у Корнелия скользнула догадка, что подзаработать решил сам Альбин. Дежурить будет день и ночь Корнелий, а жалованье пойдет старшему инспектору. Ибо он, инспектор Мук, по совместительству еще и начальник дома призрения безындексных детей и сам начисляет зарплату его сотрудникам…

Другая мысль была важнее и отчетливее: значит, у него, у Корнелия, теперь есть по меньшей мере две недели. И опять мелькнула какая-то тень надежды. Глупо, конечно, а все-таки. Поживем — увидим. Главное, по-жи-вем.

— Но я же так не могу, — сказал Корнелий Альбину со сварливой ноткой. — Без бритвы, без чистого белья, без…

— Все будет!

Видать, Альбин крепко был заинтере-сован в «воспитательской работе» Корнелия. Вскоре он принес новенькую бритву «Луна», две сорочки, стопку белья. Наверно, из своего хозяйства: рубашка и пижама оказались тесноваты. Впрочем, плевать. А немнущийся костюм Корнелия всегда выглядел прилично, хоть ты что с ним делай…

Альбин заглядывал каждый день, спрашивал с бодростью, за которой пряталась некоторая опаска:

— Ну, как ты? Осваиваешься?

— Как видишь, — хмыкал Корнелий.

К Альбину он испытывал сложное чувство. Злости не было — была смесь брезгливости и любопытства. Словно к белой крысе, которую он видел в детстве у соседа на даче. Хотелось дотронуться, и было противно, и в то же время постоянно тянуло смотреть на нее. На ее розовый голый хвост и семенящие когтистые лапки, на хитрую мордашку с белыми усами. Что за существо? Что она чувствует, зачем живет?..

Гуси-гуси, га-га-га!
Улетайте на луга…

Странно, как они могут столько времени одно и то же?

Вообще-то по распорядку им полагалось после обеда сидеть в спальне и заниматься чтением или тихими играми. Но спальня — тесная, низкая, на верхнем этаже двухэтажного кирпичного дома. В ней застоявшийся воздух детской казармы — с несильными, но неистребимыми запахами хлорки, потного белья, мочи и старой масляной краски стен… И вот Антон, вернувшись из столовой, подошел и, глядя в пол, заговорил:

— Господин воспитатель, вы…

— Я же объяснил: меня зовут Корнелий.

— Господин Корнелий, вы позволите нам поиграть на дворе?

— Валяйте…

Гуси-гуси, га-га-га!
Затопило берега…

Маленькая Тышка — рыжеватая, как Ножик, но худенькая, молчаливая и верткая — ловко проскользнула под руками у мешковатого Дюки, помчалась к низкой кривой яблоне, вскочила на изгиб ствола.

— Я долетела!..

Тышка — от прозвища Мартышка. А Мартышка — от имени Марта. Марта Лохито, шесть с половиной лет…

В первый вечер, после молитвы (странной молитвы, когда все встали в кружок и зашептали что-то похожее на считалку про гусей), Антон тихо спросил:

— Господин воспитатель, вы позволите перед сном Тышке полежать с Ножиком?

— А… зачем? — слегка испугался Корнелий.

— Ну… они пошепчутся. Негромко.

— Как… пошепчутся? Про что?

— Про всякое. Может, сказку ей расскажет. Сестренка же.

— А-а! Ну, пускай шепчутся.

Вдруг шевельнулся интерес: как же случилось, что брат и сестренка без индекса? Кто отец и мать? Что с ними? Но тут же интерес угас — под тяжестью тревоги за самого себя, под гнетом страха. Тревога эта и страх были уже привычные, приглушенные, но неизбывные. А от них — равнодушие ко всему.

По крайней мере, так было в первый вечер.

Скоро ребята — семеро мальчишек и шесть девчонок — послушно улеглись, Тышка убежала в свою постель, Антон выключил свет (остались лишь зеленоватые ночники). Корнелий лег в каморке, встроенной, как ящик, в перегородку, которая разделяла девчоночью и мальчишечью спальни. Боковые стены каморки от середины до верха были стеклянные и смотрели в оба помещения. Чтобы воспитатель неусыпно мог наблюдать за порядком.

Корнелий наблюдать не стал. Лег на широкой, довольно комфортабельной постели, прикрыл глаза. Навалилась тишина, из нее постепенно выступили звуки: дыхание, скрип кроватных сеток, жужжание лампочки-ночника. Кто-то всхлипнул. Кто-то пробормотал: «Гуси-гуси…» Все слышно через тонкие стеклянные переборки — как спят под тюремной крышей тринадцать «безынд», какие сны видят. Живые ведь. И каждый хочет не просто жить, а получше, посчастливее.

А какое их может ждать счастье, когда они отмечены проклятьем с рождения? А почему отмечены? Разве есть на них вина?

И первая мысль — даже не мысль, а ощущение — скользнула по краю сознания Корнелия: «Почему ты считаешь, что именно твоя жизнь — самая главная? Вон их сколько, неприкаянных, так по-свински обманутых судьбой…»

Скользнуло это и растаяло. Уснул Корнелий. И приснилось, что он мальчишка, живет в летнем лагере, скучает по дому и тихо всхлипывает в подушку. А потом, когда тоска делается выше сил, он выбирается из дачной палаты в дремучий черный сад, почти на ощупь находит в мокрой чаще бетонный край заброшенного колодца и с тайной надеждой смотрит в глубину. И там тихо полощется желтое светящееся окошко. И становится легче…

Проснулся он тогда рано. Привычно, закостенело сидел глубоко внутри страх за себя. И понимание непрочности, нелепости своего положения. Жизнь на ниточке. Да и что за жизнь-то?

Но в то же время появился уже и какой-то интерес. Прежде всего по-настоящему хотелось есть, впервые за эти дни. А еще — хотелось не просто существовать, но и что-то делать. Странно…

На торцовой стене каморки висело зеркало. И Корнелий первый раз за трое суток (а казалось — три года прошло) глянул на себя. С опаской, как глядят на мертвеца… И поразился!

Он был худым. Исчезла добропорядочная округлость щек, выступили скулы. Из глубины, из впадин, смотрели незнакомые рыже-коричневые глаза. Подбородок затвердел. В щетине на нем заметно проклевывались седые волоски. Пижамная куртка была расстегнута, среди темных кудряшек на груди и упругом животике тоже светились белые колечки. Хотя насчет животика — это зря, по привычке. Его уже не было. Мышцы поджались. А на груди проступили ребра.

×
×