41  

– Давайте засечём, – сказал Джонс. Это было одним из его излюбленных выражений. – Значит, вы занимались фотографией?

– Думаете, я мог быть модным фотографом? – спросил Дигби. – Мне это ничего не говорит, хотя, с другой стороны, тогда понятно, почему у меня борода. Нет, не то. Я вспоминаю детскую комнату на том этаже, где у нас была детская. Видите, я очень ясно помню, что со мной было лет до восемнадцати.

– Рассказывайте об этом времени сколько захотите, – разрешил Джонс. – Можете напасть на нужный след…

– Как раз сегодня в постели я раздумывал: кем же я все-таки стал потом, какую профессию выбрал из всего, о чем мечтал. Помню, я очень любил читать книги по исследованию Африки – Стенли, Бейкера, Ливингстона, Бартона, но сейчас как будто мало подходящее время для географических открытий.

Он размышлял, не испытывая желания поскорей до чего-то додуматься, и словно черпал душевный покой из переполнявшей его усталости. Ему не хотелось себя насиловать. Ему было удобно и так. Может быть, поэтому к нему так медленно возвращалась память. Он сказал больше из чувства долга – ему ведь полагалось делать какие-то усилия:

– Надо будет посмотреть старые списки колониальных чиновников. Может, я выбрал это поприще. И все же странно, что, зная моё имя, вам не удалось найти ни одного моего знакомого… Казалось бы, кто-то должен наводить обо мне справки. Например, если я был женат… Вот что меня беспокоит. А вдруг моя жена меня ищет?

«Если бы этот вопрос выяснился, – подумал он, – я был бы совершенно счастлив»,

– Кстати, – начал Джонс и запнулся.

– Неужели вы разыскали мою жену?

– Не совсем, но, по-моему, доктор намерен вам что-то сообщить.

– Что ж, сейчас как раз время предстать пред его высокие очи, – сказал Дигби.

Доктор ежедневно уделял каждому больному по пятнадцать минут у себя в кабинете, кроме тех, кто проходил курс психоанализа, – на них он тратил по часу в день. По дороге к нему надо было пройти через гостиную, где больные читали газеты, играли в шашки или шахматы и вели не всегда мирную беседу контуженых людей. Дигби обычно избегал этого места; его расстраивало, когда он видел, как в углу комнаты, похожей на салон роскошного отеля, тихонько плачет человек. Он чувствовал себя душевно здоровым, если не считать провала памяти на какое-то количество лет и непонятного ощущения счастья, словно его вдруг избавили от какого-то непосильного бремени, – ему было неуютно в обществе людей с явными признаками перенесённой травмы: дрожанием века, визгливой интонацией или меланхолией, которая была так же неотделима, как кожа.

Джонс повёл его к доктору. Он с безукоризненным тактом выполнял роль ассистента, секретаря и санитара. У него не было диплома, но доктор иногда допускал его к лечению простейших психозов. К доктору Джонс испытывал огромное благоговение, и Дигби понял из его намёков, что какой-то несчастный случай, кажется, самоубийство больного – хотя Джонс упорно не желал этого уточнять, – позволял ему смотреть на себя как на заступника великого человека, не понятого современниками.

Он заливался краской, возмущённо разглагольствуя о том, что он звал «голгофой, на которую взошёл доктор». Было назначено следствие; лечебные методы доктора далеко опередили его время; встал вопрос о том, чтобы лишить доктора права практиковать. «Они его распяли», – сказал как-то Джонс. Но нет худа без добра (при этом подразумевалось, что добро – это он, Джонс): возмущённый столичными нравами, доктор удалился в деревню и открыл частную клинику, куда он отказывался принимать пациентов без их личного письменного прошения – даже буйные больные и те достаточно в своём уме, чтобы охотно предать себя в целительные руки доктора.

– А как же было со мною? – спросил Дигби.

– Ну, вы особый случай, – таинственно пробормотал Джонс. – Придёт время, доктор вам расскажет. В ту ночь вы чудом обрели спасение. Но и вы ведь подписали…

Дигби не мог привыкнуть к мысли, что не помнит, как он сюда попал. Проснулся в удобной комнате, под плеск фонтана, с привкусом лекарства во рту и все. Он часами лежал погруженный в невнятные сны… Казалось, он вот-вот что-то вспомнит, но у него не было сил поймать едва уловимую ниточку, закрепить в памяти внезапно возникавшие картины, связать их между собой. Он безропотно пил лекарство и погружался в глубокий сон, который только изредка прерывался странными кошмарами, в которых всегда появлялась женщина… Прошло много времени, прежде чем ему рассказали, что идёт война, и для этого потребовалось много исторических пояснений. Ему казалось странным совсем не то, что удивляло других. Например, то, что мы воевали с Италией, потрясло его, как необъяснимое стихийное бедствие.

  41  
×
×