Как хорошо все-таки, что я тогда не успел ударить его…

В классах — особенно там, где одни мальчишки, — часто бывает по два командира. Один — какой-нибудь образцово-показательный активист, назначенный школьным начальством в председатели или старосты. Другой — ребячий император, утверждающий свою власть крепкими кулаками и презрением к школьным порядкам. Чаще всего это амбал-второгодник. Но в нашем классе амбала не было, и Ким Блескунов успешно верховодил всюду. И на пионерских сборах умело командовал, и в тех делах, которые не нравились учителям. При этом всегда оставался уверенным в себе, спокойным и яснолицым, как мальчик с плаката «Отличная учеба — подарок Родине».

Он-то и приговорил Турунчика к публичной казни.

Дело было в конце сентября. Мишка Рогозин и Нохря перед уроком рисования натерли классную доску парафиновой свечкой — фокус известный: мел скользит, следов не оставляет. Конечно, крик, скандал: «Кто это сделал?!» Два дня разбирались, а завуч наконец как-то выведала виновников. Ну, досталось им, как водится, и в школе, и дома… И кто-то пустил слух, что наябедничал завучихе Юрка Турунов. Не знаю, почему так решили. Может, потому, что за день до этой истории Нохря довел Турунчика до слез и у кого-то появилась мысль: он, мол, в отместку заложил Нохрю. А может, просто потому, что был Турунчик робкий и безответный. Конечно, он беспомощно мигал и бормотал:

— Да вы чего… я никому… Меня даже не спрашивали…

Но от этого уверенность в его вине только крепла. Коллектив — большая сила, и для пущего единения нужно ему общее дело. А если нет дела, то хотя бы — общий враг. Кимка внес в это настроение конкретность:

— Завтра после уроков будем Турунчика бить.

Все шумно поддержали его. Только Илюшка Сажин сказал:

— Все на одного? Так нельзя.

— Нельзя, если честная драка, — разъяснил Блескунов. — А тут не драка, а наказание. Фискалов били сообща во все времена, книжки читать надо…

Кимка назначил для исполнения приговора «бригаду». Десять человек.

— Ты… Ты… И… — он глянул на меня, — ты, Патефон. А то одно только знаешь: хор да хор, совсем оторвался от класса.

Почему я согласился? Мало того, даже обрадовался.

На следующий день мы зорко следили, чтобы Турунчик не сбежал. А после уроков повели его в дальний угол двора, за длинное здание мастерской. Турунчик похныкивал и упирался, но очень вяло: видать, совсем обмяк со страху.

За мастерской торчал высохший тополь, который завхоз дядя Гриша не успел еще спилить на дрова. Кимка распоряжался спокойно и обдуманно, только слегка разрумянился. Турунчика заставили обнять корявый толстый ствол. Суетливо связали приговоренному кисти рук снятым с него же чулком. Я держался в сторонке, ощущая незнакомое до той поры замирание: смесь боязни и стыдливого сладковатого любопытства. Турунчик молчал, только что переступал рыжим брезентовым полуботинком и босой, голой до колена ногой.

Блескунов достал из новенького портфеля орудие возмездия. Это была велосипедная камера — сложенная вдвое, слегка надутая и перевязанная в нескольких местах.

— У, мягкая, — сказал Нохря. — Такой не больно.

— Нет, почему же, — возразил Кимка. — Довольно чувствительно, если по открытой спине. На себе попробовал… — И добавил со значением: — К тому же в наказании главное не суровость, а неизбежность. — Наверно, он повторял слова своего милицейского папы. — Ну-ка, задерите на нем…

Турунчик был в хлопчатобумажном полинялом свитере сизого цвета — широком и обвисшем. Свитер легко задрали выше лопаток. А майка никак не выдергивалась из штанов.

— Расстегнуть надо, — решил Нохря. Сунул пальцы между Турунчиком и деревом, зашарил. — Где там у тебя пуговица…

Он возился, и все молчали, только сопение было слышно. Турунчик вдруг сказал сбивчивым полушепотом:

— Да не там… Сбоку пуговица…

Что это он? От собственной виноватости впал в окончательную покорность? Или просто хотел, чтобы скорее все кончилось?

Майку тоже вздернули почти до шеи и велели держать Валерке Котикову — маленькому и послушному. Турунчик прижался к дереву, чтобы не съехали расстегнутые штаны. Блескунов размахнулся и огрел его камерой — с упругим резиновым звоном. Турунчик дернулся, помолчал секунду и осторожно сказал:

— Ай…

— Конечно, «ай», — согласился Кимка. — И еще будет «ай». А ты как думал? — Он протянул черную колбасу Нохре: — Теперь ты. Надо, чтобы каждый по разу.

Шумно дыша, полез вперед Гаврилов:

— Я следующий… Можно я еще за Котика, а то он не сумеет? А я хочу…

Меня обволакивала обморочная слабость. Но — вот ведь какая гнусность! — я тоже… хотел. Понимал в глубине души, какое это грязное дело, но щекочущее желание было сильнее — стегнуть с оттяжкой по тощенькой белой (не загорал он летом, что ли?) спине с глубоким желобком и черными зернышками-родинками. Злости на Турунчика у меня не было ни малейшей, и, чтобы оправдать себя, я мысленно повторял: «Он же сам виноват… Он же сам виноват…»

Нохря тоже ударил. Турунчик опять дернул спиной, но промолчал. В резину вцепился Гаврилов… И в этот миг я услышал тяжелый топот. Несколько старшеклассников стремительно выскочили из-за мастерской, и впереди — Игорь Яш-кин, известный в школе футболист и художник. Я первый оказался у него на пути. Голова моя как бы взорвалась белыми искрами от оглушительной оплеухи. Я покатился в пыль, был поднят за шиворот и упругим пинком отправлен в колючие сорняки у забора. Сквозь них, пригибаясь, я добежал до школьной калитки и потом еще квартал мчался по переулку. Отсиделся только в сквере у городского театра.

Горела щека, гудело награжденное пинком место. Мелко тряслись колени. И все же… все же сквозь страх и стыд, сквозь обиду на Яшкина я чувствовал растущее облегчение.

Я словно очнулся. До чего же хорошо, что я не успел! Вовремя данная благодатная затрещина встряхнула мне душу и все расставила в ней на нужные места. Уже и обиды на Яшкина не было. Только отвращение к себе. И ко всему, что мы затеяли там. Какое счастье, что мой портфель на шнурке через плечо — я умчался вместе с ним. Возвращаться сейчас туда, за мастерскую, было бы выше моих сил…

На перекрестке я умылся у колонки и побрел домой. Все-таки какое же везение, что не успел ударить… С меня словно сваливалась грязная корка…

А Блескунов на следующий день как ни в чем не бывало сказал Турунчику:

— Говори спасибо этому Яшкину. А то задали бы тебе полную порцию…

— Все равно я не ябеда, — тихо сказал Турунчик. Но ему не поверили. Или сделали вид…

Я отдал Турунчику пистолет и отнес в тайное место среди репейников на склоне оврага собранный для путешествия портфель. Чтобы завтра уже не хлопотать о нем… Переночевал дома последний раз, взял кораблик и пришел вот сюда, где стою теперь по колено в воде и смотрю, как искрятся от электрической свечки золотистые иконные нимбы… Две головы — Мать и Сын…

Я, конечно, не верю, но все-таки… в груди такая теплая ласковость, хотя ноги в воде совсем заледенели. Ничего, уже недолго.

«Помоги мне в пути…»

Потом я попрощался глазами с корабликом по имени «Обет» и выбрался на солнце. Какое лето вокруг, какая теплая земля и трава! И яркий свет! Я зажмурился. Затем открыл глаза… и увидел Эльзу Оттовну. Она стояла на кромке овражного берега, ждала меня.

Что делать, я выбрался наверх. Остановился. Бормотнул «здрасьте» — и глаза в землю.

Она не стала врать, что встретила меня случайно.

— Я тебя искала. Увидела, пошла следом, а ты исчез. Хотела уже вниз лезть, на разведку…

Я молчал.

— Петя… Очень-очень большая у меня просьба. Я знал, какая просьба.

— Вернись, а?.. Ну если не насовсем, то хотя бы сегодня. У нас такой ответственный концерт. Без тебя так плохо! Ведь «Песня Джима» наш лучший номер… Петя…

Я уже собрался замотать головой. Разлепил губы, чтобы прошептать «нет». И вдруг толкнулось во мне: «А может, это не случайно такое совпадение? Может, это правильно — спеть последний раз? Будет прощание — и со Старотополем, и с ребятами, и со всей прошлой жизнью… Там, внизу, спеть я не мог, а ведь надо, перед Дорогой. По-настоящему. Это будет… ну, вроде как заклинание. Как хорошая примета…»

×
×