– Как насчет того, чтобы немного выпить? – спросил я. – У вас дома найдется выпить?

– Ко мне нельзя, – сказала Шерри. – Тони будет звонить каждые четверть часа. Потом пошлет кого-нибудь, чтобы тот барабанил в дверь.

– Да и ко мне нельзя. Там покоя не дадут. Репортеры, друзья, коллеги и, так сказать, родственники.

Барней Освальд Келли возвращался в город. Он возвращался в город, если Робертс мне не солгал, но с какой стати он стал бы лгать? Мысль о моем тесте, которого я за все время супружества не видел и восьми раз, но знал достаточно хорошо, чтобы его опасаться, была чрезвычайно серьезна, но, так или иначе, я отбросил ее – примерно так же, как отбрасываешь мысль о возмущении народных масс где-нибудь в Азии.

– Да, – сказал я, – от моего дома лучше держаться подальше.

– А в отель я не хочу.

– И я тоже.

Она вздохнула.

– Есть еще одно место. Совершенно особое. Крайне интимное.

– Я пойду туда с величайшим почтением.

– Слишком рано нам там появляться.

– Но у нас нет выбора, принцесса.

– Ох, Стив, – сказала Шерри. – «От бздуна и слышим».

5. СЦЕПКА СТИЛЕЙ

Холодным туманным утром, под небом столь серым, словно оно тщилось сравняться с дыханием мокрых городских улиц, мы поехали на такси в Нижний Ист-Сайд и там, вскарабкавшись на шестой этаж какого-то дома, минуя сладкий, с примесью гнилого дерева, запах дешевой винной лавки, вверх по лестнице, с грязной лампочкой на каждой площадке, одетой в проволочную клетку с налипшею на нее пылью, такой же плотной и пышной, как мох. Мусорные баки стояли у дверей – острый проперченный запах пуэрториканской стряпни, запах тмина, свиной требухи и загадочных приправ, запах откровенной нищеты. На каждой площадке зияла распахнутая дверь уборной, пол вокруг унитаза был влажен. Зловоние трущобной канализации внушало ужас стародавних времен, наводило на мысль о том, сколь болезненна сама болезнь, сколь испорчено содержимое испорченных кишечников. Поднимаясь по этой лестнице, я был не столько любовником, сколько солдатом, пересекающим вражескую территорию. «Разучись любить, – говорил запах, – и ты не будешь от меня отличаться». Кое-где за стеной звучали мамбы, какая-то девочка орала в безумном страхе, как будто ее забивали до смерти, и на каждой площадке из приоткрытой двери на нас таращились карие глаза – в пяти футах от полу, в трех футах, всего в одном футе – это был годовалый малыш, еще не научившийся твердо стоять на ногах.

Шерри достала ключи и отперла дверь, вставив два ключа в два замка, они открылись со скрежетом, на удивление замогильным для таких маленьких цилиндриков, и я физически ощутил, что уши, составляющие одно целое с яркими, как у мартышек, глазами, услышали этот звук.

– Я обычно бегом взбегаю, – сказала Шерри. – Прихожу, бывает и в три часа ночи, и в час дня, и всегда они на меня смотрят.

Она сняла пальто, закурила, отбросила сигарету в сторону, зажгла газовый обогреватель, подошла к буфету и достала оттуда два стакана и бутылку. Холодильник был старый разбитый двухкамерник, и грязный запах речного льда шел от свинцово-серых кубиков, которые она выдавливала из ванночки. Я хотел было помочь ей, но она справилась сама, быстрым движением вывернув ванночку, и продолжала спокойно болтать, моя посуду в раковине, а водопровод рычал, как пяток старых псов, сон которых внезапно потревожили.

– Здесь жила моя сестра. Она хотела учиться живописи. Поэтому я немножко ей помогала. Совсем немножко. Обставляла все здесь она.

– А потом уехала?

Ответ последовал после некоторой паузы:

– Да, теперь это моя квартирка. Иногда я виню себя в том, что держу ее, хотя редко ею пользуюсь, а эти несчастные живут друг у друга на голове. Но здесь жила моя младшая сестра. И мне не хочется расставаться с этой квартирой.

Вся квартира состояла из одной-единственной комнаты – жилой, обеденной, спальни и кухни – площадью двенадцать футов на двадцать пять. Стены были покрашены белой краской, изрядно облупившейся, обивка мебели свидетельствовала о неискушенности, томатно-оранжевая, красная, зеленая, – из тех, что привлекают молодую особу, впервые оказавшуюся в Нью-Йорке и ничего не знающую о моде и стиле. Здесь была двухспальная кровать без изголовья, кушетка со сломанной ножкой, столик для бриджа, два раскладных металлических кресла, походный стульчик кинорежиссера и мольберт. На стене висело несколько картин без рам, но в некоем их деревянном подобье, а из двух окон открывался вид на кладбище – одно из немногих кладбищ, сохранившихся на Манхэттене.

– Это ваша сестра рисовала? – спросил я. Мне не хотелось задавать этот вопрос, но чувствовалось, что она ждет его.

– Да.

– Надо бы поглядеть.

И вдруг я почувствовал раздражение, какой-то признак усталости: адреналин в крови загорелся желанием подбавить алкоголя. Когда-нибудь, через несколько часов или же завтра, наступит момент, когда я лягу и смогу уснуть

– если мне, конечно, этого захочется, – и тогда воспоминания о только что прожитой ночи восстанут передо мной, как изуродованные трупы на поле брани. А пока я еще пребывал в магическом кругу алкоголя, в золотой колеснице, обитой красным бархатом, и в этой колеснице мог проехать по полю, оглядываясь на каждый поднявшийся с земли труп, и у всех у них было лицо Деборы.

Мне не хотелось рассматривать картины. Я уже успел кое-что разглядеть: в сестре Шерри было слишком много мрачности, слишком много глупости, воды и ваты, маниакальная грань, причем чрезвычайно зыбкая.

Картины являли собой печальный контраст с томатно-оранжевой и ярко-зеленой мебелью. Взбалмошная, должно быть, девица. Я помедлил в нерешительности, прежде чем продолжать осмотр. Я ощущал в себе напряжение, подобное прикусу лошади, которой не терпится пуститься в галоп. Проще говоря, я чувствовал себя заядлым курильщиком, которому за трое суток не перепало и окурка, – за всем, что я делал и переживал, крылось желание совокупиться – не для удовольствия, не из любви, но чтобы сбросить с себя это напряжение: несмотря на свинцовую, почти опустошительную усталость, навалившуюся на меня, когда я карабкался по лестнице, мне необходимо было совокупиться и чрезвычайно хотелось этого. Не стану лгать, я так или иначе понимал, что картины ее сестры – это нечто большее, чем забор, который надлежало перемахнуть с возможно большей непринужденностью, – нет, они были дверью, ведущей в некое частное владение. Войдя туда, я сразу бы все загубил. Картины эти смущали меня: было в них что-то мерзкое.

И все же нельзя было строить наши отношения на изначальной лжи. Я словно бы сподобился проникнуть в отчаянную тайну, словно получил весть с самого края света, и эта весть гласила, что я уже почти на краю.

И если мне предстояло сыграть свой последний спектакль, что ж, не бросаться же в гардероб, денежки надо было выкладывать на стол и немедленно. И я произнес весьма курьезную речь:

– Я не хочу лгать тебе. И не буду лгать, пока не солгу.

– Отлично, – сказала Шерри.

– С твоей сестрой что-то случилось?

– Да.

– Она сошла с ума?

– Она сошла с ума, а потом умерла. – Ее голос звучал совершенно безучастно, словно она хотела приуменьшить значимость сказанного.

– Как она умерла?

– Ее доконал человек, с которым она жила. Обыкновенный сутенер, не более того. Однажды ночью он поколотил ее, и с тех пор она так и не пришла в себя. Забилась в эту каморку. И попросила меня присматривать за ней. – Шерри взболтнула стакан, то ли размешивая лед, то ли практикуя мануальное проклятье. – А через пару дней, – сказала она бодрым голосом, – сестра дождалась, пока я уйду, приняла тридцать таблеток снотворного и перерезала себе вены. Потом встала с постели и умерла вот у этого окна. Мне кажется, она хотела из него выброситься. Думаю, ей хотелось попасть на кладбище.

– А что с сутенером? – спросил я после некоторого молчания.

На лице Шерри появилось выражение упрямого маленького жокея, вспоминающего о каком-то отвратительном заезде. Что-то жесткое и неистовое проступило в складках ее рта.

×
×