– Заткнись! – сказал я.

– А вот я тебя бритвочкой, говнюк!

Я шагнул навстречу ему. Не знаю, что я собирался делать, но шаг вперед был, безусловно, правильным шагом. Может, у меня мелькнула мысль ухватиться за бутылку виски и сделать из нее «розочку». Волна радости вновь нахлынула на меня, подобно тому, как мелодия какой-нибудь песни может напомнить человеку, находящемуся на грани безумия, что скоро он опять сойдет с ума и перед ним откроется мир куда более интересный, чем теперешний.

Шаго отступил, держа нож лезвием ко мне, и запястье у него подрагивало в такт настроению. Смотреть на это лезвие было равносильно пребыванию на краю высокой скалы: в животе у тебя посасывает, а глаза прослеживают путь твоего скорого падения. Я вдруг вспомнил немца со штыком, и ноги у меня онемели, чуть было не онемели, я услышал какой-то голос, приказывающий мне схватить со стола бутылку и разбить ее, разбить, пока он еще далеко и не может достать меня ножом, не достанет, пока я не сделаю шага, но голос этот был лживым голосом моих нервов, и я не послушался его и сделал еще один шаг, хотя ноги и отказывались идти, шагнул вперед, оставив бутылку сзади, словно знал, что против ножа она мне не поможет. Да и моя реакция не шла ни в какое сравнение с его рефлексами. Но все же я почувствовал в его настроении некую пустоту и шагнул в нее.

Шаго отступил назад и закрыл нож.

– Что ж, подружка, – сказал он спокойным голосом, – этого кота против шерстки не погладишь. – Затем спрятал нож и одарил нас обоих сладчайшей улыбкой. – Душечка, – сказал он Шерри, – почему ты не смеешься? Так здорово я еще никогда не играл!

– О Господи, Шаго, какой ты паршивец, – сказала она, качая головой. И все же в ее голосе сквозило восхищение.

– Просто я очень милый и талантливый, дорогуша. – Он улыбнулся мне.

– Пожмем друг другу руки, Роджек, ты парень что надо. – И он протянул мне руку.

Но его рука на ощупь оказалась неприятной. Было что-то вялое и скользкое в ее пожатии.

– Как тебе это понравилось? – спросил он у меня.

– Высший класс.

– Замечательно, – согласился он, – просто великолепно. Полный блеск.

Меня чуть не затошнило от всего этого.

– На такие вот гадости Шаго мастак, – сказала Шерри.

– Конечно, я бес, больной бес, – сказал он с большим шармом. И с голосом его начали происходить какие-то метаморфозы. Ударения порхали среди его слов, как бабочки и летучие мыши.

– Побереги жопу, черный человек на марше, – вдруг сказал он, обращаясь ко мне, – и он не остановится, пока его элементарные требования не будут удовлетворены. Ральф Банч*. Верно? «Убери руку у меня с ширинки»,

– сказала епископу герцогиня, потому что была переодетым герцогом. Ха-ха-ха! – Он поглядел на меня неожиданно безумными глазами, как будто беспокойство обратило их в бегство, как вспышка света – тараканов.

* Ральф Банч (1904) – американский дипломат, лауреат Нобелевской премии 1950 г.

– Шаго, что ты затеял? – спросила Шерри.

– Вот-вот.

– Не надо!

– Нравится не нравится, терпи, моя красавица. Или поплачь со мною.

– Не может быть! Ты больше не будешь!

– Да что ты, детка, с чего ты взяла? Ведь я ворвался сюда уличным хулиганом. Прямо как в Центральном парке! Самбо! Ты ведь знаешь, сладкая моя, что я не таков. Прекрасно знаешь. Слишком уж я красив, чтобы ввязываться в драку, вот так-то. Роджек, – сказал он в мою сторону, – ты мне нравишься, ты такая скотина. Положи-ка что-нибудь на хлебушек. – И он заклохтал, захохотал. – Что ж, голубушка, мои поздравления. Если уж отдавать тебя, то, конечно, джентльмену с душой, а не с яйцами. Такая жопа, зато из Высшей Лиги. Гарвард, наверное? Доктор Роджек.

– Ты не на конюшне, – сказала Шерри.

– Пошла-ка ты, детка.

– Но ты не на конюшне.

– Я бы сейчас с удовольствием ширнулся. Мои ноги сами принесли меня сюда. – Он быстро постучал себя по ногам. – Вот я и пришел повидаться с тобой. И ты можешь удержать меня.

Она покачала головой. Но не произнесла ни слова.

– Детка, – сказал он, – ты все еще по мне мокнешь.

– Нет, Шаго. И уходи отсюда, уходи, – сказала она, отвернувшись от нас обоих.

– Этому не будет конца, – сказал Шаго. – Я ж объяснял тебе, детка, мы можем расстаться на десять лет, а чуть увидимся, начнем все сначала. Понял? – спросил он у меня. – У нас с ней все в полном порядке. Тебе остаются опивки до объедки. Эдакие обоссанные объедки.

– Это уж не тебе судить, – сказал я. Но внезапно подумал, что его слова могут оказаться правдой.

– Слушай, мужик, давай-ка успокоимся и потолкуем. Я прекрасно могу обойтись без Шерри. У меня были кинозвезды. Полная записная книжка кинозвезд. Так что спокуха. Давай без шума. Спроси-ка у нее, часто ли я терял контроль над собой.

– Что ты затеял? – повторила она.

– Пеку пирожки с говном. Послушай, детка, дай-ка нам от тебя отдохнуть. Со мной спокуха, полная спокуха.

– Ты тут только что ножом размахивал.

– Ну, я вернулся в царство живущих. Клянусь. Я просто поразвлекался. Я ведь читал пьесу. Ты и я, муж с женой, разве что не расписаны – но мы познали друг друга, просто не потянули. Плакать хочется. И все же я приношу вам мои наилучшие пожелания. Вам, Роджек, и вам, мисс.

– Дай ему уйти, – сказала Шерри, – пожалуйста, дай уйти.

– Нет уж, – сказал Шаго.

Нож опять оказался у него в руке. Он держал его перед собой и смотрел на него, наклонив голову, как священник со свечой.

– Объедки в ведро, – произнес он, – объедки в ведро.

Шерри встала с кресла, в котором она все это время сидела, закутавшись в пшеничного цвета халат, и, придерживая его полы обеими руками, подошла к Шаго.

– Убери эту игрушку.

– Нет. Расскажи-ка ему о Всаднике Свободы. – Но, словно не в силах выносить ее страх перед ножом, он закрыл его, положил в карман и отступил на шаг от нас обоих. Бешеный монолог спазмами рвался у него из горла.

– Представь-ка себе, – сказал он, обращаясь ко мне, – я пел песню Всадника Свободы. Как будто собирался стать президентом всех черножопых США. Это песня Дика Грегори, а не моя, но все равно я ее пел. А ведь мне нечем было похвалиться – только изяществом да луженой глоткой. А эта луженая глотка мне дарована свыше, я тут ни при чем. Я лилово-белый бес с черной жопой. Но у меня есть будущее, я могу полюбить сам себя, вот вам и будущее. У меня двадцать лиц, я говорю на разных языках, я бес, а что делать бесу со Всадником Свободы? Послушайте, – сказал он, и голос его набирал силу по мере рассказа, – я отрезан от собственных корней, я пытаюсь выразить свою душу – и все идет прахом. Вот что такое Всадник Свободы. Да что там – продолжал он, не замечая, что меняет направление беседы, – ты слышал, как я пою, я вас запомнил, ты приволок с собой свою жену, эту бригантину с жемчугами на шее, ты думал, я забыл, но у меня есть изящество, старина, а изящество это память. Я имею в виду, что я изящен, когда пою.

– Это так.

– И я харкнул твоей жене в лицо.

– Фигурально говоря.

– Фигурально. Да, харкнул. И сказал себе: парень, ты харкнул в морду самому дьяволу.

– Вот уж не думал, что вы станете ломать над этим голову.

– Поцелуй меня в жопу. Не думал, что стану ломать над этим голову. Я ведь знал, что за сука твоя жена. Сука из высшего света. Я ведь понимал, что она мне сулила: всю эту херню из Белого Дома – пощипли мою травку, черненький, ты такой хорошенький, – думаете, мне такое по вкусу? И вот появляется твоя жена и хочет, чтобы спел на благотворительном балу за просто так, за ее улыбочку. И я сказал себе: что ж, леди, ты ведь и полдоллара не дашь той черной бабе, что подотрет за тобой в уборной, четвертак – и ни гроша больше, верно?

– Не знаю.

– Давай, дружок, целься хорошенечко, в самые белки их глаз.

Я расхохотался. Несмотря ни на что. Не выдержав, расхохотался и Шаго.

– Да, любезнейший, это смешно. Но я был на распутье. Пойми. Они были готовы ухватиться за меня, были готовы превратить меня в певца для высшего света, а в Вилледже мне все обрыдло, обрыдла мафия, ее порядочки: «как вам идет ваш костюм, мистер Гануччи», – нет уж, высший свет и то лучше, – но стоило мне взглянуть на твою жену, и я послал все это подальше. Я разыграл это вежливо, «нет, – говорил мой импресарио, – мистер Мартин не поет на вечерах», я строил из себя целку, а они жрали дерьмо, я был загадочным черным Буддой, но твоя жена – это уж чересчур – она заигрывала со мной: «Мистер Мартин, я уверена, что могу заставить вас переменить решение», и что верно, то верно, она могла, я хорошенько рассмотрел ее, когда она сидела там с тобой прямо передо мной и поедала меня глазами, буквально поедала, людоедка, я чувствовал, как трещат мои кости. И вот я посоветовал ей, как поступать. Класть я на вас хотел, государыня императрица, Шаго Мартину жаль своих титек, доить себя он не даст. Клал я на вашу благотворительность. – Он покачал головой. – И на этом игры с высшим светом закончились, ну и черт с ними, но я был бы великолепен там, я был готов, я был чашкой чаю, который они могли заварить. И они знали это. Потому что я пел на всех языках, все это космополитическое дерьмо, французские песенки, техасские, немного оксфордского джаза, уверяю тебя, – подчеркнул он, переходя на безупречное английское произношение, – мы все получили бы массу удовольствия и кучу продовольствия. – Он начал считать, загибая пальцы: – Я могу петь по-немецки, по-китайски, по-русски, я могу петь на любой лад, как образованный негр, как житель Ямайки, японец, яванец, косоглазый – стоит мне просто напрячь мои аденоиды, мои жирные губы и связки, бах! – и я пою все, что угодно, но это все дерьмо, приятель, все, кроме способа, которым я это использую, потому что на каждый акцент у меня приходится своя нота, когда я пою, на каждый язык своя особая нота, это целый конгресс языков, вот что чарует в моем пении, вот почему им так хочется меня заграбастать задорого или за так, но я не их, я чужой, я елизаветинец, я целый хор, понял?

×
×