«Привет,— Марк прикрыл ладонью глаза от слепящего солнца,— как видишь, добрался и я до страны зрелого капитализма, озабоченной ростом цен на бензин, безработицей, Вьетнамом и проделками безобразника Никсона. Нашего брата, эмигранта из Совдепии, однако, покуда пускают, причем на правах беженцев, что дает массу разнообразных льгот. Я обосновался, как и следовало ожидать, в Нью-Йорке, и за два миновавших месяца завел кое-каких приятелей (с друзьями гораздо туже). Живу в небогатом Квинсе, засыпаю под грохот и мерзкий скрежет надземной железной дороги — вроде метро, но гаже, хоть и трудно представить себе что-нибудь гаже пропахшего гниющим мусором нью-йоркского метро, где на гитаре, как мечталось мне в Москве, не поиграешь — и выручку отберут, и инструмент разломают, да и музыканта, может, поколотят. Квартирка моя из одной комнаты с кухонькой и душем обставлена дареной и подобранной на свалке мебелью, купил я себе пока в Америке только пресловутые джинсы да машинку с русским шрифтом, английскую мне Берт презентовал, профессор один, наш мужик, пусть и не без либеральных загибов. Впрочем, тут все либералы, русские эмигранты вроде меня чуть ли не в фашистах числятся. Эйфория моя венская почти прошла. Вижу, что даже на свободе нужно изо всех сил крутиться, чтобы остаться на плаву, не говоря уж о том, чтобы выбиться в люди; эффективность здешнего общества мы в России безбожно преувеличивали, контакты мои устанавливаются до обидного медленно, и на хлеб я зарабатываю главным образом тасканием ящиков на складе, так что по вторникам и четвергам спина невыносимо ноет — сегодня, слава Богу, пятница.

После благопристойной Вены человек со слабыми нервами в Нью-Йорке вполне может свихнуться. Уж поверь другу Розенкранцу — из дому вечером выходить опасаюсь, грязь кошмарная, дома разрушаются на глазах, на вентиляционных решетках метро действительно спят нищие. Все эти прелести ничуть не умаляют обаяния и мрачной, что ли, праздничности Нью-Йорка — вероятно, величайшего города на земле, в котором все двадцать семь лет моей прошедшей жизни кажутся обрывками затянувшегося серого кошмара. Конечно, не говорю о друзьях — помню вас всех, люблю, скучаю».

Необыкновенно сильная волна, вскипев прохладной пеной, подкатилась к самым ногам Марка. «Серый кошмар, — с обидой подумал он, перетаскивая неприятно тяжелый лежак,—и тут же оправдывается...» Под слепящим солнцем проступали на страницах письма водяные знаки — силуэт замка о трех башнях, латинские буквы.

«Томлюсь я по родине? Наверное, нет. И все-таки скажу тебе о нашей главной ошибке: мы думали, что, за исключением языка, на Западе все как у нас, только лучше. Вкуснее колбаса, шире улицы, пьянее водка и хрустче антоновка. Нет, мой милый, Америка — это другая планета, и во всем богатейшем городе мира, где одной черешни дюжина сортов, не достать горсточки обыкновенной кислой вишни. Это ошеломляет — в буквальном смысле, будто топором по темени. Дело, разумеется, не в вишне, дело в тысячах мелочей, которые самой своей привычностью давали нам уверенность в себе, силы для дальнейшей жизни. Андрей на моем месте составил бы таким вещам список — и вышло б недурное литературное произведение. В остальном же изобилие неприличное, и у меня банановая болезнь, поражающая 99% русских эмигрантов, поскольку бананы немного дороже картошки и продаются в любой лавочке, каждый Божий день сжираю их по килограмму, а то и по два.

В городе несколько десятков тысяч русских, нашего полку с каждым днем прибывает. Выходит газета, идут толки об открытии еще нескольких. Публикуется и журнал, где вскоре появятся стихи А. Кое-что я послал и в «Континент». А ты не вздумай сердиться на А.—в конце концов всем действительно пора определяться.

На прошлой неделе издержал шесть долларов девяносто пять центов на «Лизунцы», с удовольствием и гордостью перечитал. Давно не получал ничего от Ивана, еще дольше — от Якова. Пусть не зазнаются и пишут, надеюсь, мои скромные подарки разбудят их задремавшую совесть. Впрочем, куда бы они писали — с моими переездами? А как ты? Женился ли уже? Зазноба твоя на самом деле ничего, только не попади к ней под каблук. Всевозможные приветы старику В. М.

Есть у меня к тебе и просьба. Боюсь, что мои родные так и не оправились после прощания. На звонки у меня денег пока нет, пишу регулярно, сам понимаешь... Выбери время, забеги к ним, расскажи что-нибудь хорошее об Америке на правах специалиста. А?

Тебя сюда не зову — ты выбрал другую дорогу, и дай тебе Бог удачи. А все-таки иной раз, засыпая, мечтаешь о том, как славно обитали бы всей компанией... Да что говорить!

Надеюсь, моим американским друзьям не откажут в визе. Из-за твоей осторожности я не слишком рассчитываю на вашу личную встречу, но, во случае, письмо они бросят в ящик, подарки доставят в дворницкую. На американской земле я стал куда пугливее, чем раньше. Чем больше собственная безопасность, тем чаще мучаюсь страхами за Ивана, за ребят из семинара, даже порою за тебя, хотя и безо всяких к тому оснований.

Калькулятор, заметь,— последнее достижение техники, так что цени друга Костю. Кисти для Яшки — настоящие беличьи, он давно о таких мечтал. Остаюсь твой верный товарищ Розенкранц».

Опрометчивое было письмо, неосторожное, для знающего человека — клад, со всеми своими прозрачными намеками и прямо названными именами. Но по мере того, как язычки пламени скользили по снежно-белой бумаге, превращая ее в черную, а там и вовсе в пепел, сливавшийся с серыми камнями пляжа, наш герой смягчался и, наконец, глубоко вздохнул безо всяких следов раздражения. Кто бы подумал, что за каких-то полгода так пропитается Розенкранц тем невесомым духом свободы, так отличающим западных людей от подневольных. Как смешно звучит это « всем нам пора определяться». Ты уже определился, Костя, ты потерял право решать за оставшихся, утратил дух тюремного братства. С каждым годом теперь ты все хуже будешь понимать нас, а мы — тебя. Потому-то и звучит так жестко и колюче слово «эмиграция», особенно теперь, когда выскользнувший из России попадает не куда-нибудь, а в страну изобилия. Грустно.

Возле самых заградительных буев, метрах в сорока от берега, Гордон отбирал у Руфи надувной мяч в виде глобуса, Диана ему помогала, Берт и Клэр в меру сил мешали. День стоял душный и влажный, страшно хотелось спать. Вчера допоздна выпивали в номере у Митчеллов, Марк рассказывал анекдоты, зачем-то ввязался в спор об Уотергейте, ушел, заснул, а минут через десять к нему уже постучалась встревоженная Клэр — известить о приступе астмы у соседа-дантиста. Застал Марк жизнерадостного мистера Файфа постаревшим лет на двадцать, накрытым до подбородка крахмальной простыней, уставившим тусклые глаза в потолок, на желто-бурые подтеки и потрескавшуюся штукатурку. Растерянная миссис Файф, заполнив могучим телом хилое гостиничное кресло, вертела в руках аэрозольный баллончик с лекарством. До самого приезда «скорой помощи» Марк авторитетно разъяснял страдальцу, что приступ, разумеется, аллергический, виновата пыльца сочинских магнолий, бывало такое с его туристами сто раз, «да что далеко ходить — в позапрошлой группе был точно такой случай...». Агата, кивая, несла какую-то чушь о недавней эпидемии сенной лихорадки во Флориде, Клэр поправляла больному подушку, приговаривая, что умеет, приходилось и в больнице сиделкой работать. И, возможно, так и помер бы бедный американец, если б не передовая советская медицина. Деловитый врач с торчащей из кармана халата пачкой «Беломора» дал ему кислорода из брезентовой подушки, сестра закатила в задницу порядочный укол — и зарозовели щеки мистера Файфа, и губы раздвинулись в облегченной улыбке.

«Что им можно дать, Марк? — забеспокоилась Агата, когда врач с сестрой принялись неловко раскланиваться.—У нас страховка... Блю Шилд... Она здесь признается?» Марк шепнул что-то по-английски ей, что-то по-русски — медикам. В результате его киссинджеровских усилий Агата извлекла из недр чемодана, а гости, смущаясь, взяли какие-то зажигалки, колготки и шариковые ручки. Беспокойная выпала ночь, беспокойная.

×
×