— Нет, — упрямилась Клэр, — у вас еще будут неприятности с этими бородатыми стариками, помяни мое слово.

— Не у нас, у них, —сказал Марк. — Пойдем, родная.

В гончарной мастерской Марку обрадовались. Знакомый мастер, сорокалетний украинец в запорожских усах, обстоятельно изложил Клэр, как лет десять назад археологи раскопали в окрестностях города детскую игрушку, веселого дракона, как мастеру Джуракулову пришло в голову сделать копию не копию, а вариацию, что ли, на тему; как мастерская, до тех пор промышлявшая тарелками да кувшинами, ухватилась за идею. На полках красовались расставленные по годам образчики размером с ладонь—драконы с хвостами задранными и волочащимися по земле, драконы грустные и драконы хитрые, с одним рогом, с двумя рогами, со страшными зубами и с выпученными глазами. На столике теснилась необожженная серийная продукция, дожидаясь отправки в печь. Клэр терзала мастера профессиональными вопросами, тот с видимым удовольствием отвечал. Сквозь глазок печи виднелись в огне фигурки, пылавшие ровным оранжевым огнем. Мастерская состояла всего из двух небольших комнат, посетители еще не успели надоесть гончарам. На дворе, в тени чинары, узбекский паренек, не обращая внимания на Клэр и Марка, без устали раскрывал шпателем рты болотно-зеленым необожженным игрушкам, вставлял загодя припасенные языки и оттискивал на лапах вмятинки, изображавшие когти.

— Еще тарелки изготовляем,—сказал мастер,—традиционные, как в пятнадцатом веке.

— А сами-то вы как тут очутились?

— Война, девушка, эвакуация, а там и осел! Тарелки не желаете посмотреть?

Покуда восторгалась Клэр развешанными по стенам блюдами и тарелками, которые сияли то голубой, то черной, то зеленой глазурью в сетке мелких трещин, Марк отозвал мастера в сторону. После кратких переговоров несколько зверьков с какой-то особой полки перекочевали к нему в сумку. Один, работы чуть ли не самого покойного Джуракулова, был на редкость хорош — широко ли раскрытой смеющейся пастью или узором из кружков и квадратиков, оттиснутым по всему телу, а может, и тем, что левая его передняя лапа выдавалась вперед, придавая игрушке весьма воинственный вид. А Клэр между тем отщелкала целую пленку, снимки пообещала незамедлительно выслать. Они спустились по скрипучей лесенке на улицу, миновали вход в Шах-и-Зинда и пристроились на одинокой скамейке в жиденькой тени иссушенных солнцем тополей.

— Ты довезешь их до Америки?—спросил Марк.—Будь поосторожней, постарайся завернуть их получше. У меня есть опыт, я знаю, как легко у них отбиваются лапы и хвосты.

Развернув покупку, он расставил зверьков боевым строем на земле у ног Клэр.

— Ой, спасибо, милый! А почему два одинаковых?

— Один тебе, другой мне. Береги его больше других — я человек суеверный, а глина — хрупкий материал.

— Знаю.

Он снова раскрыл сумку в поисках сигарет, и на дне ее увидал обломок вулканического стекла, все с той же трещинкой-радугой, играющей в глубине.

— Клэр.

— Да, родной.

— Ты не забудешь меня?

Молчание.

— Господи правый, Марк, я ничего не понимаю,—наконец произнесла она.— Послушай, осталось всего пять дней. Билл и мои старик приедут встречать меня в аэропорт и Максима, может быть, привезут. И ты через пять дней будешь дома... и женишься.

Молчание.

По мере удаления воображаемой кинокамеры по вертикали вверх голоса этой, и без того негромко разговаривающей пары, становятся глуше и глуше. Поначалу еще можно различить выражение на лицах и даже догадаться о слезах, обозначенных потеками черной туши вокруг глаз женщины, но вскоре в серебристой тополиной листве скрывается почти вся картина, точнее, сводится к очертаниям зеленой скамейки, на которой сидят двое, чуть сгорбившись, взявшись за руки и не замечая косящих на них редких прохожих — то солидных господ, потеющих в своем шевиоте. то молодых черноглазых домохозяек с полными авоськами южной снеди, то ковыляющего старика-нищего, бурчащего свою. непонятную песню в грязную всклокоченную бороду. Глиняные же фигурки, по-прежнему образующие боевой строй, и вовсе сливаются с землей, из которой они, собственно, и вышли. Зато в поле зрения попадает поросший полусухой травою склон, по которому медленно перемещается небольшое стадо овец во главе с загорелым пастушонком, а дальше — и потрескавшиеся, выцветшие, покрытые арабской вязью купола и плоские крыши Шах-и-Зинда, знаменитого некрополя, и десяток американских туристов, одолевающих долгую крутую лестницу. Лица иностранцев серьезны и сосредоточенны — пилигримы озабочены подсчетом ступенек, ведущих к древним могилам. Если верить легенде, поведанной толстощекой и румяной Гульмирой, все грехи отпускаются тому, кто насчитает одинаковое количество шагов при подъеме и при спуске. Пустые труды, как все земное! Хитростью архитектора сходящий вниз всегда набирает на одну ступеньку меньше, но об этом искушенная переводчица сообщает лишь напоследок, к немалому облегчению сконфуженной клиентуры. А камера все подымается, и когда кругозор расширяется в очередной раз, ряды парадных гробниц вдруг резко обрываются невысокой полуразвалившейся оградой, сразу за которой начинается обширное и достаточно запущенное городское мусульманское кладбище. Местность пересечена, изрыта провалами, ямами к норами сусликов, могилы разбросаны как попало, многие из них безымянны, от иных памятников осталась только горсть серо-желтой глины. Одинокий баран меланхолически выщипывает чахлую траву, с любопытством озирая выцветшие фотографии на памятниках. А недалеко от неразумного животного стоит седенький мистер Грин, которого уже обыскалась бедная Гульмира. Сжимая в руке отнюдь не воображаемую, а самую настоящую кинокамеру, жизнерадостный старичок с упоением обводит ею весь изнемогающий от удушья горизонт, а чтобы улучшить свой фильм бормочет не то по-английски, не то по-польски какие-то извинения и, покряхтывая, залезает на выщербленную надгробную плиту... но объектив его камеры намертво закрыт черной пластмассовой заглушкой.

Глава пятая

За окном еще переливались болотные огоньки городских фонарей, но тьма азиатской ночи понемногу рассеивалась. В глубине гостиничного номера Клэр лежала пластом на разоренной постели. В пепельнице тлел огонек забытой сигареты. Марк отыскал на столе пластиковый мешок с десятком персиков и начатую бутылку.

— Вина не хочешь?—резко прозвучал его голос в предутренней тишине. —Не самое плохое.

— Голова болит.

— Заснула бы.

— Нет.

— Как знаешь.

Какая пронзительная тишина! Режущая полоска света из прихожей, скрип паркета, бульканье струи о донышко тонкого стакана. Он осилил всего несколько глотков.

— Весь день проговорили, прогуляли, а теперь и сказать друг другу нечего. Драконов не разбила?

— Нет.

— Сегодня отправимся в обсерваторию Улугбека, был такой эмир. Покажу тебе одну дикую яблоню—ей, наверно, лет сто. Будем камнями яблоки сшибать.

— Замечательно.

— А вечером в оперу пойдем.

— Терпеть не могу оперы.

— Эта — особенная. Из счастливой жизни национальных меньшинств при советской власти. Обещаю, будет поразительно смешно. У тебя нет ножа? Я свой где-то обронил сегодня. Хороший был нож, швейцарский.

— На столе гостиничный лежит. Зачем тебе? Самоубийство по-японски?

— Нет, что ты! Но живописно ты, между прочим, лежишь под этой простыней. Вылитая Настасья Филипповна из последней сцены «Идиота». Где он, не могу найти. Спасибо. Эти персики такие мохнатые.

— С гладкой кожей тоже бывают.

— Знаю. Но они совсем не такие вкусные. Держи, только осторожней, из него сок течет. Здесь, говорят, персики и дыни — лучшие в мире... Ну что с тобой? О чем ты думаешь, я не могу больше, ты совсем сумасшедшая этой ночью...

— Как я хотела бы жить с тобой! Чтобы через четыре дня мы вместе вернулись домой, вместе разбирали чемоданы, сплетничали о наших попутчиках и расставляли по полкам твоих драконов... И целых полгода вспоминали бы об этом путешествии... и ссорились по пустякам, и мирились, и чтобы ты хвалил мои горшки, и болтал бы со мною вечерами, и спорил, и язвил, и хочу, черт подери, гладить тебе рубашки и вязать свитера...

×
×