— Из деревенской шерсти.

— Заткнись, а то разревусь. Почему у других нормальная жизнь, а у меня вечно какие-то идиотские истории, почему?

— Надо было вовремя остановиться.

— Кончай ты издеваться, а? Сам бы и остановился.—Она снова закурила.— И накинь что-нибудь на себя, простынешь. Страшно мне, Марк, милый мой, как страшно, если б ты знал. Что я буду делать без тебя? Я не смогу, честное слово, я после Европы год как мертвая ходила, а теперь ведь у меня и Билл, и ребенок, это же никаких человеческих сил не хватит...

— Зачем ты замуж выходила, голова твоя садовая?

— Куда мне было деваться! — Она насупилась. — Не вешаться же. Уильям,—в первый раз назвала она мужа так при Марке,—он меня семь лет ждал, как в Ветхом Завете. Еще пророчил, что Феликс меня бросит, а я на него злилась. Мы школьные приятели были в Кливленде, и в Нью-Йорке виделись изредка. Все и вышло, как он предсказывал.

— Жалеешь?

— Не знаю теперь.

— А о нас—жалеешь?

— Нет. Просто боюсь.

— Не бойся, — Марк усмехнулся, — все в жизни кончается. Может, я и вовсе погибну теперь... Нет, не волнуйся, я для красного словца. По стараюсь выжить, переболеть. Трудно бросить все это.—Он выглянул в окно, где полоской раскаленного металла пылало над городом одинокое рассветное облако. Из улочки донесся протяжный крик петуха, и сразу вслед — урчание первой поливальной машины, и плеск воды о холодный асфальт.—Только удержаться будет трудно. Но знаешь, если б не наша встреча, я бы и так начал гибнуть понемногу, по-другому, но все-таки.

Он плеснул в стакан еще вина, но пить не стал. Не хотелось разрушать ту лихорадочную ясность мыслей, что приходит порою после бессонной хмельной ночи.

— Странная у тебя философия.

— Наверное, тебе проще. Ты баба. У тебя Максим есть.

— Только не вздумай снова меня уверять, что детей не любишь.

— Отчего же? Я и кошек люблю, и собак. А дети... что дети? Появляются, заполняют пустоту, не оставляют времени на ночные страхи, а потом вырастают и уходят. Есть такая песенка советская. «Будут вну-уки потом, все опять повторится сначала...» К чертовой матери!

— Напридумывал себе Бог знает чего. Откуда ты все это взял? Жизнь, смерть... У тебя родинка на спине—совершенно как чернильная клякса после стирки.

— У Андрея такая же. От отца досталась.

— Ты правда недолюбливаешь своего отца? Петя твой ереванский чуть не молится на него.

— Пусть Петя его и любит,—сказал Марк с беспричинным озлоблением.—«БОГ ЙЕСТ ЛЬУБОВ!»—передразнил он неизвестно кого.—Знаешь, как у меня вся жизнь из-за него переломалась? Вольно ему было променять своего родного сына на любовь к людям вообще. Возлюби врагов ваших!.. Был у нас в классе такой Быстров, сынок одного мидовского чина. Спрашивают его на уроке обществоведения, в чем эксплуататорская сущность религии. Спросите, отвечает, Соломина, ему папа наверняка объяснил... Класс в хохот, учительница Быстрову двойку—и вразумлять. Дети, мол, за родителей не отвечают, отец может быть верующий, а сын—порядочный человек... Пусть катится куда подальше со своими красивыми сказками. Не бывает чудес.

— Мы с тобой встретились — разве не чудо?

— Не из тех это чудес. Ладно, прости меня, дурака. Смотри —солнце?

Закутавшись в сероватую простыню с черным несмываемым клейм гостиницы, Клэр подошла к балконной двери, и Марк обнял ее за плечи. Недавнее кровавое облачко не то растаяло, не то уплыло под ветром, бушующим в небесной высоте, а здесь, ближе к земле, слепящее солнце и неподвижный воздух сулили еще один сухой и жаркий день.

Снова проснувшись в половине восьмого, он, крадучись, выбрался из номера в длинный пустой коридор. Увы, дежурная по этажу не только не спала, но даже успела выбраться из своего закутка, с кем-то беседуя у столика. На проходящего Марка бросила она взгляд несколько настороженный, собеседница же ее—удивленный. Оказалась она, к большому неудовольствию Марка, Верой Зайцевой.

— Раненько встаешь, Верочка,—сказал он как мог радушно.

— Через полчаса в Пянджикент едем,—отозвалась она.

— А что ты так рано? Ты же не на этом, кажется, этаже?

— Турист у меня,—охотно пояснил Марк,—астматик. Час назад вызвал меня по телефону. А приступ прошел сам собой, безо всякого врача. Вы, наверное, спали,—льстиво обратился он к дежурной.

Тут он, конечно, промахнулся, невольно намекнув на возможность нарушения ею, дежурной, правил трудового распорядка, спать на работе, понятно, запрещавших.

— Ничего я такого не знаю,—открестилась она,—с шести утра здесь сижу. Товарища Опенкина спросите. А до шести вязала дорожку у себя в комнате, да и то дверь была настежь.

— Ну, видно, не заметили как-то,—заключил Марк напористо,— я тихо проходил, .легкой, так сказать, тенью.—Какие, интересно, могли быть у прыщавого Опенкина дела к этой бабенции да вдобавок с утра пораньше? — Ты отсюда в какие Палестины, Верочка?

— Вечером в Бухару, потом в Ленинград через Ташкент. Наши туристы одним рейсом отбывают.

— Отлично! Что ж, в Ленинграде и свидимся. А я покуда к себе досыпать.

Сосед Саша дремал так сладко, что и Марка одолело нестерпимое искушение завалиться в постель. Но он боялся проспать завтрак и без четверти девять уже сидел в ресторане, разворачивая удачно купленную в киоске «Литературную газету». Почитать ее, впрочем, не удалось— один за другим потянулись его американцы, всем чего-то от него требовалось. Гордон с Дианой, смущаясь, пожаловались на тараканов («они, конечно, не такие крупные, как у нас в Америке, но зато их очень много»). У Хэлен треснула палка. Неунывающий Грин доверительно сообщил, что у него пошаливает желудок и пускай Марк съест его обед, завтрак и ужин сам или отдаст Гульмире, а ему возьмет только минеральной воды и молока. Последнего в ресторане, разумеется, не оказалось, пришлось Марку галопом обегать три близлежащих магазина. Сучка же Люси за столом затеяла лицемерно сокрушаться насчет усталого вида переводчика. «Наверняка не выспались? Что ж, дело молодое, понимаю...» А тут еще и Гульмира принялась откровенничать, невинно посверкивать шоколадными глазами, объяснять Марку как родному, что со снабжением в Самарканде неважно, мясо на рынке шесть рублей кило, но уж, конечно, лучше работать в Конторе, чем за восемьдесят рублей вколачивать английский или русский в головы каким-нибудь кишлачным недорослям... Но едва скрылся за углом дребезжащий автобус с группой, как Марк внезапно развеселился, даже начал напевать одну пастушескую мелодию из репертуара Розенкранца.

По глиняным безоконным проулкам старого города проблуждали они до двух часов дня. Добрались до развалин старой обсерватории, насшибали горьких яблок с обещанного дерева. К обеду же их обоих вдруг сморило, а когда в номере раздался звонок профессора—солнце клонилось к западу, в ресторане ждал ранний ужин, а у подъезда гостиницы—неизбежный автобус. Предстоящим развлечением никто не манкировал, даже напротив, с легкой руки Гульмиры, убедившей простодушную клиентуру, что «наша самаркандская опера» сливает-таки в единое целое «достижения европейской музыки, русской музыки и национальной музыки», ждали чего-то из ряда вон и на пустой зрительный зал смотрели с большим недоумением. Действие единого целого происходило сразу после революции, надо понимать, семнадцатого года. Бедняк в шелковых отрепьях и белой чалме неплохим тенором что-то распевал, порою отбивая такт бутафорской мотыгой. Как явствовало из программки, жестокий бай намеревался отнять у него красавицу невесту, толстоногую, зато обильно нагримированную узбечку средних лет. Свои пухлые руки она в отчаянии простирала к возлюбленному, покуда маячивший на заднем плане бай, впоследствии басмач, строил влюбленным страшные козни. Не дожидаясь конца его арии, Марк выскользнул из зала.

Позевывая, буфетчица подала ему бутылку мутноватого пива. Начал он читать свою «Литературку», по обыкновению, с последней страницы, кисло поулыбался карикатурам, перескочил на девятую страницу с международными новостями, где куклуксклановцы в белых балахонах сжигали крест, а на соседней фотографии умирал от голода американский младенец, на десятой же странице обнаружил огромную, в треть страницы, статью: «О КОШАЧЬЕМ ЦАРСТВЕ, ЛИТЕРАТУРЕ И ПРЕДАТЕЛЬСТВЕ»

×
×