— Любовь,—сказал обескураженный Марк.

— Пройдет.

Евгений Петрович взмахнул рукой, и на безымянном его пальце блеснуло тонкое обручальное колечко.

— Любовь к женщине всегда проходит. И тебе никогда больше не увидеть твоей Клэр, забудь о ней. Все пройдет, только истина останется, жизнь останется, а ты бродишь вокруг нее и не хочешь к ней приблизиться. Я не про Бога говорю,—спохватился он,—до него ты и вовсе не дорос... и все-таки...

— Вижу, к чему ты клонишь,—сказал Марк не без яда.—Путь к истине, понимаешь ли, лежит через страдание. Но зачем мне-то страдать? Я хочу выжить, выжить, выжить хочу всеми возможными средствами. Я ужасно люблю жизнь, отец. И вовсе не какую-то особенную, духовную, черт с ней, а самую обыкновеннейшую: солнце, море в июле, музыку слушать, понимаешь? Прости, тряпки люблю хорошие, выпить люблю, и почему я должен в этом оправдываться? Мне страшно все это потерять, я молодой, я женщин люблю, как тебе объяснить...

Тут Евгений Петрович вдруг рассмеялся—негромко и беззлобно.

— Дурачок. Если ты так сильно выжить хочешь, в этом, в твоем, толковании—музыка там всякая, море, солнце,—зачем же в начальство бюстами вождей кидаться, а? Ну, что улыбаешься? То-то же. Балбес. Принеси-ка раскладушку из кладовки, ладно? Только потише. Разбудишь соседей—назавтра шуму не оберешься.

Глава шестая

От метро к зоне отдыха близ истоминского дома ходил рейсовый автобус. Пассажиры везли раскладные стульчики, газированную воду, снедь и надувные матрацы. Никому не было дела до несчастий Марка, терзавшегося любопытством и тревогой. Много чего желал он выведать сегодня у своего охочего до приключений товарища.

Позвонив для верности в дверь, он отпер замок приятно холодящим пальцы ключом. В квартире стояла духота. На столе красовалась недопитая бутылка дагестанского коньяку, под разобранной постелью валялся кружевной женский лифчик.

«Неужто и впрямь смотался?»—недоверчиво подумал Марк. Но чемодан оказался на месте, рюкзак тоже. Что же до обещанной записки, то в верхнем ящике комода, среди старых писем, использованных самолетных и железнодорожных билетов, газетных вырезок и клочков, испещренных загадочными цифрами, он действительно отыскал заклеенный конверт с надписью «Марку Соломину». К большому, страниц в шесть машинописи, письму прилагалась краткая записка. «Марк,—гласила она,— поручаю тебе прилагаемый документ. Распорядись по своему усмотрению. Иван».

За чтение «документа» Марк принялся немедленно, но после первых же строк отложил его в сторону. Перечитал. Подкрепился парой глотков из недопитой бутылки.

«Находясь в здравом уме и трезвой памяти... так начинают завещания, а не заявления, но это, может, и есть завещание... я, Истомин Иван Феоктистович, старший научный сотрудник, правда, бывший, НИИ «Свет», кандидат физико-математических наук... впрочем, все это чушь. Считаю своим долгом составить приведенное ниже разъяснение. Ввиду трагических событий, которые будут иметь место в ближайшем будущем. Или уже произошли к моменту чтения. В связи с тем, что обидно отправляться на тот свет, не оставив никаких разъяснений. Особенно в связи с большим общественным резонансом, который вызовет осуществление моих планов. Пускай все знают.

Для многих, включая моего друга Марка, первым читающего это письмо, мое сотрудничество с КГБ будет неприятным сюрпризом. Обязан разъяснить все лично во избежание искажений. Сотрудничества, в сущности, не было. На этом—настаиваю.

У меня есть свои твердые принципы. Не такие, правда, как у некоторых чистюль, которые, боясь замараться, перестают подавать руку человеку с другими принципами. Как и произошло, например, на похоронах Владимира Михайловича Зверина.

От кого, спрашивается, исходят порочащие мое честное имя гнусные слухи? Особенно после ареста Глузмана и Лобанова и после письма, якобы переданного из лагеря? Слухи, что с момента основания семинаров я был провокатор и агент?

Ложь. Дезинформация, инспирированная советским гестапо.

Я сыграл не последнюю роль в движении за Возрождение России. Семинары под моим руководством в разное время охватывали около сорока человек. Это был зародыш настоящей революционной организации. Я вел широчайшую агитационную работу по подрыву и ослаблению режима. Размножал демократическую литературу («Архипелаг, три номера «Хроники», книги Авторханова и др.). Распространял ее, несмотря на опасности. Организовал сбор материальной помощи политзаключенным, включая враждебных нам деятелей «конституционного» толка. Помогал левым художникам. Мало кто может представить себе подлинные масштабы этого нелегкого и самоотверженного труда.

Зато широко известна история с надписями. Я считаю, мы добились успеха. Взбудоражили общественное мнение. В западные газеты соответствующая информация не попала, но нашей вины в этом не было.

По глупейшей случайности участники акции протеста были арестованы.

Бесспорные улики предъявил Горбунов и против меня. Фотографию, отпечатки пальцев. Предупредил, что дело все равно пойдет как чисто уголовное, поддержки с Запада ждать не приходится, да и внутри страны никто на защиту хулиганов не встанет. Дал мне понять: одного из нас они могут освободить. При наличии доброй воли.

От меня не требовали показаний против арестованных. Гарантировали, что не будет никаких очных ставок. Не требовали данных и о семинарах. Я проговорил с полковником два часа. Говорил и об арестованных, но что? Я всеми силами старался их выгораживать, а не топить. Что было, согласитесь, почти невозможно. Меня выпустили. Взяли подписку о неразглашении.

Пусть распространители грязных обо мне слухов попробуют сами оказаться в таком положении.

У меня появился шанс.

Если бы я попал в лагерь, безвозвратно погибла бы моя научная работа, которая уже почти привела к созданию принципиально нового типа лазеров. Непоправимый ущерб был бы нанесен и возможному возобновлению деятельности семинаров. А что бы я выиграл? Написал бы мемуары об условиях в советских концлагерях? Их и так предостаточно.

Я искренне, подчеркиваю, защищал Лобанова и Глузмана. Я выставлял зачинщиком Розенкранца, которому уже ничего не грозило так или иначе. Горбунов мне верил. Обещал смягчить наказание подследственным.

Он обманул меня. На следующей встрече заявил, что вскрылись новые обстоятельства. Дал прослушать несколько пленок. Видимо, на семинарах действительно имелись стукачи. Или хотя бы один.

Я наотрез отказался от дальнейших встреч. Но Горбунов сказал, что я добьюсь этим одного—пойду по делу о надписях как организатор. У них был компромат и на других участников семинаров. Началось следствие по делу о ксероксе в Министерстве пищевой промышленности — это был самый надежный наш аппарат.

Попав в ловушку, я решил, в свою очередь, провести своих противников. Да, меня заставили кое-что подписать. Обязательство докладывать, подписку, что я не буду передавать сведений о Глузмане и Лобанове на Запад. Я сообщал информацию о некоторых участниках семинаров. Но картину искажал. Намеренно и постоянно.

Подозревая за собой слежку, деятельность семинаров я временно приостановил. О тех, которые все же созывались, не сообщал. Играл перед Горбуновым роль примитивного и корыстолюбивого...»

Слово «труса» было густо зачеркнуто, но потом снова вписано от руки.

«...труса. Поставлял ему ложные, дезинформирующие сведения. Если отбросить интеллигентскую брезгливость, моя деятельность принесла неизмеримую пользу!

Советую задуматься над этим.

С начала до конца мое «сотрудничество» с большевистской тайной полицией было только ловкой игрой. Максимум того, что я сделал плохого—не организовал кампании в защиту арестованных Глузмана и Лобанова. Поначалу не хотел рисковать из-за подписки. Потом моя попытка передать материалы на Запад провалилась. Следующая была еще неудачнее. После встречи с профессором Уайтфилдом меня задержали и пригрозили 64-й статьей...»

×
×