«Карантинные» дни в Буэнос-Айресе превратились в непрекращающееся развеселье. В Швейцарию летел опустошенный, уставший, измученный сомнениями человек, готовый бежать из аргентинской столицы в любом направлении.

* * *

В Цюрихе полученный от Рафи телефон сработал, как ключ от сейфа. Меня немедленно устроили в шикарный номер закрытого пансионата, и мне оставалось только ждать звонка из приемной знаменитого хирурга-косметолога.

Доктор Харбер принял меня с исключительным вниманием и радушием. После небольшого обмена любезностями он предложил рассмотреть варианты «проекта» будущего лица. Видимо, я выглядел растерянным, и он тут же начал меня успокаивать.

– Я не знаю, на чем остановиться, – я даже не пытался скрыть своего замешательства. – Мне ведь никогда прежде не приходилось иметь дело с подобным выбором, так что… Хотелось бы уяснить, какими критериями следует руководствоваться.

– Ну что ж, давайте вместе попробуем подобрать что-либо приемлемое! – ответил доктор, вложив в улыбку все свое обаяние.

Я рассматривал эскизы предлагаемых вариантов и нервничал сильнее и сильнее: одни лица казались мне более подходящими, другие не нравились вовсе, но все они выглядели угрожающе чужими. Я с тоской подумал, что совсем не хочу расставаться со своей внешностью… Но выбора, похоже, не было.

– Если вы согласны прислушаться к моему совету, я бы предложил вот это, – сказал доктор, прямо-таки светясь от удовольствия, – Хотя общность черт выражена неявно, но, по сути, это лицо наиболее близко вашему характеру. О человеке с таким обликом можно сказать – волевой, решительный, умело скрывающий свои эмоции.

С рисунка смотрел субъект с довольно строгим и холодным выражением лица. Характеристика вполне соответствовала моим представлениям о себе, хотя я знал, что оценка собственной личности редко бывает объективной. Так что же, опять погружаться в тяжкие раздумья? «Была не была», – вполне по-русски подумал я и решительно произнес вслух:

– Знаете ли, господин доктор, ваш вариант мне подходит. Когда операция?

Согласившись, я вдруг испытал огромное облегчение. В конце концов, так ли уж важно, в которого из чужаков превращаться?

– Завтра… В первой половине дня я, к сожалению, занят, так что жду вас между двумя и тремя пополудни.

Надежда на то, что бегство от самого себя удастся оттянуть, не оправдалась. «Сколько же ему платят мои новые хозяева за внеочередное обслуживание? Если бы не обстоятельства, заставившие меня приехать сюда, возможно, мне было бы приятно осознавать себя столь важной персоной… Да уж, раньше обо мне никто так не заботился.

* * *

Через пару недель после операции я увидел в зеркале свое новое лицо: жесткий подбородок, вполне волевое выражение лица, немного удлиненный разрез глаз… Дотронувшись до лба, я слегка вскрикнул от боли: подушечки пальцев с измененным кожным рисунком болезненно воспринимали всякое прикосновение.

Белые шторы на окне, белоснежное белье, ежедневно сменяемые душистые простыни – безраздельное господство быстро надоедающего белого цвета создавало странное ощущение. Не нахожусь ли я в доме для людей, потерявших рассудок? Я ли это? Что я позволил с собой сделать и ради чего?

– Добрый день, как мы себя чувствуем? – Доктор Харбер выглядел стандартно оживленным, стандартно вежливым и милым, стандартно же скрупулезным во время врачебного осмотра непростого пациента. – Ну что ж, все идет по плану, никаких отклонений от нормы. Небольшие надрезы скоро заживут, и вы сможете отправиться домой.

От его слов мне захотелось взвыть. Как бы подоходчивее объяснить этому обладателю счастливой белозубой улыбки, что от слова «дом» у меня начинаются судороги? Как ему растолковать, что в такой тягостный период, как нынешний, я желал самому себе только напастей и ничего хорошего… Чем хуже, тем лучше…

– Вас что-то беспокоит?

Мой ответ прозвучал вяло и неубедительно:

– Нет-нет, доктор, все в порядке! Я хорошо себя чувствую, просто еще не привык к новому облику.

– О да, осознание себя в новом качестве потребует некоторого времени. Что поделать! – Доктор элегантно, словно дирижер, взмахнул холеными руками. – Это своеобразное искусство, которое требует определенной жертвы.

Привыкание шло трудно и болезненно. Воспоминания о прежней «мирной» жизни все время наплывали, усиливая и без того ощутимую душевную боль. Те м не менее привычка к самоконтролю не позволяла мне расслабиться настолько, чтобы забыть о предстоящих делах.

Главное, от чего невозможно было отмахнуться ни при каких обстоятельствах, – это неутихающая боль, связанная с мыслями о родителях, которым так и не суждено узнать, что стало с их единственным сыном. В свое время мой выбор пришелся им не по душе: работа профессионального следователя, да еще в КГБ, казалась им опасной и вызывала лишь постоянную тревогу. Мама преподавала сольфеджио в музыкальной школе неподалеку от дома, отец не мыслил жизни без своего МАДИ, где учил студентов сопромату. Узнав о моем направлении в КГБ, они очень расстроились. Мама плакала, отец пробовал меня отговаривать… Но в нашей семье уважали мнение друг друга, и родители приняли мой выбор, хотя я навсегда обрек их на постоянную тревогу за единственного сына. За себя то есть.

И как же они оказались правы! С получением извещения о моей смерти, что входило в мою легенду, жизнь бедных стариков наверняка потеряла и цель, и смысл. Когда дети хоронят родителей, это естественно, хотя всегда кажется, что они могли бы пожить еще немного. Но когда родители стоят у могил своих детей… это противоречит природе. Однако ни могилы, ни обстоятельств гибели, никаких человеческих подробностей, обычно остающихся в памяти родителей, переживших своих детей, – ничего этого не было у моих отца и матери.

Помню, мама когда-то сказала, что любит наш старенький дом потому, что так долго живет в нем, и за то, что и ее родители жили в нем. Чей теперь этот дом? Кто в нем живет? Всякий дом ценен благодаря истории жизни его обитателей. Дом жив, пока не прерывается цепочка поколений семьи. И вот по моей вине эта цепочка оборвалась. Я знал, что виноват перед ними, и вину мою не искупить, но понимал, что давно уже не принадлежу себе. Любой намек или случайно оставленный след, подтверждающий, что бывший агент КГБ Леонид Гардин жив, явился бы для меня претворением в жизнь смертного приговора как со стороны русских, так и американцев. Этот приговор я честно заработал, и страх разоблачения, ежеминутное ощущение возможного провала, неминуемо оказавшегося бы первым и последним, стали теперь моими постоянными спутниками.

Единственным связующим звеном с прошлой жизнью оставался Моссад. Я начал сотрудничать с израильскими спецслужбами, когда почувствовал, что вместо настоящей разведывательной деятельности занимаюсь непонятно чем. А в Израиле я стал настоящим разведчиком (по крайней мере, я так думал). Именно Моссад сказал «Нет!» всей моей прошлой жизни, и тогда я понял, что никогда не увижу родителей, и никогда больше не встречусь с любимой…

Вот о чем я размышлял, приходя в себя после операции. Примерно через месяц двое молодцов привезли меня на небольшую виллу в окрестностях Амстердама.

– Здесь тебе предстоит жить и готовиться.

– Готовиться к чему? – Я был мрачен, даже сердит.

– Надо полагать, к будущей жизни, но уже другого человека.

Видимо, я не производил слишком жизнерадостного впечатления, и, уходя, один из них уже от двери сказал:

– Впрочем, прости. Ты прав: это не входит в нашу компетенцию.

Так начался новый этап подготовки профессионального агента-одиночки: занятия всеми видами рукопашного боя, радио и компьютер, иностранные языки, работа с психологом. Из меня действительно лепили другого человека. Время проходило в напряжении, я был постоянно занят, но не лишен комфорта. Жил я на маленькой уютной вилле, в тишине, кормили вкусно. «Учителя» приходили на дом, а сам дом располагался на обширной территории, точнее, в выгороженной части леса, весьма способствующей прогулкам и раздумьям. Занятия шли на редкость эффективно. Уже через полгода, к собственному удивлению, я начал бегло болтать по-французски, по-немецки, по-арабски. Правда, с письмом дело обстояло сложнее. Но языковая подготовка на этом не заканчивалась.

×
×