Сумарокову (Виктория не сразу запомнила фамилию Олега — о существовании русского поэта и драматурга XVIII века Сумарокова она ведь не подозревала) дали пожизненное. Все было нормально. Не то что раскаяния или уколов совести — она вообще ничего, кроме чего-то похожего на приятную усталость, не чувствовала. Анжелика мешала Виктории получить после смерти отца причитающиеся ей по праву деньги полностью — значит, ее надо было убрать. Слова «убить» Виктория и в мыслях своих не произносила: в ее среде говорили «убрать» — как убирают с дороги мусор или что-то мешающее проезду. И она говорила так же.

Отпечаток с выразительного негатива она сделала совсем недавно, уже когда все закончилось, — конечно, по секрету от Анатолия. Он бы с ума сошел, если б узнал, что она пошла с этим негативом в ателье. А у нее там знакомый, она наплела ему, что подруга погибла в Сибири в автокатастрофе — и все дела. И негатив сразу отдала Анатолию, он про него давно ныл. Он тут же у нее на глазах его сжег. А отпечаток она, рассмотрев получше, — безо всяких эмоций (разве что бесспорное сходство мертвой девушки с отцом Виктории резко царапнуло где-то внутри, возле сердца), как большинство людей рассматривает в газетах фотографии всяких катастроф, каждый день происходящих где-нибудь в мире, — тоже уничтожила. Хранить его она и не собиралась.

Последнее время об Анжелике Виктория почти не вспоминала. О незнакомом ей Олеге она тем более не думала. И очень удивилась бы, если бы ей стали доказывать, что она должна сочувствовать невинному человеку, чья жизнь из-за нее — и, конечно, из-за неряшливости и продажности судебных органов, — погублена навсегда.

Виктория давно и твердо знала то, что сама ни в коем случае не сумела бы сформулировать — в ее распоряжении не было соответствующего языка. А если бы она его имела, то, наверное, ее взгляд на мир выразился бы примерно вот так.

Так есть — и так должно быть дальше: одним — двигаться по дороге, другим — освобождать ее для их движения на полной скорости. У одних есть деньги — у других нет и не будет; одни — в ночных клубах и казино, другие — в вонючих общежитиях, в коммуналках или в колониях строгого режима — что, по существу, одно и то же.

На ее же языке это звучало гораздо короче:

— Без лоха и жизнь плоха!

Когда все действительно закончилось, об этом именно она как-то разговорилась с Анатолием.

— Что — ему в его деревне лучше, что ли, было?

— Да он вообще-то студент — в Петербурге учится. Учился, вернее, — поправился Анатолий.

— Студент! Ну получил бы диплом — и что? Бомжом был, бомжом остался! Лохи и рождены, чтоб их кидали!

Анатолий незаметно поежился, но возражать не стал.

Мировоззрение, если можно здесь употребить это слово, юной Виктории было гораздо более цельным, чем его собственное.

Глава 32. В Москве. Фурсик

Кто думает, что все это время Фурсик в Москве занимался только выполнением своего личного проекта (с которым мы имели честь познакомить читателя еще в первых главах), тот ошибается.

Он умел организовывать свое время и вести несколько тем одновременно. Конечно, каждый день он уделял не менее часа упорной работе по превращению жителей и гостей столицы в людей вменяемых, цивилизованных и добросердечно относящихся друг к другу.

Он занимался, можно сказать, окультуриванием диких растений.

Ему известна была русская поговорка «Один в поле не воин». Но в этом вопросе Ферапонт Тимофеевич Семибратов, среди друзей для простоты именуемый Фурсиком, русский из русских, со своим народом расходился. Он свято верил — «и один в поле воин». В чем мы с ним полностью соглашаемся.

Потому что, в общем-то, ведь любому ясно и совершенно очевидно — если каждый, не боясь, будет выходить в поле один, чтобы сделать что-то хорошее, то в поле очень быстро наберется огромное воинство (потому что Россия — очень большая и многолюдная страна), готовое к добрым делам. И тогда все у нас получится.

Вот, например, в последние годы в московском метро завелась такая национальная русская забава. Разопьют юноши с барышнями бутылку пива, сойдут на своей станции, а бутылку оставят в вагоне. Вагончик тронется — и бутылочка начинает по нему кататься. Все за ней следят — одни с радостью, другие с неудовольствием. И так суждено ей кататься до второго часа ночи, пока состав не загонят в депо и не начнут уборку. На взгляд Фурсика, что-то необъяснимо противное было в том, как все сидят и тупо следят, как бутылка катается.

А потом — ведь все время объявляют, что метро — зона повышенной опасности. Кто-то может в толкучке, когда все с работы едут, наступить на эту бутылку, поскользнуться. И Фурсик стал каждую замеченную бутылку на глазах у публики выносить — и тут же у двери ставить на платформу. Почему у двери? А чтоб все успели увидеть, что он не с собой берет бутылку — для продажи, а именно и исключительно освобождает от нее вагон.

Фурсик делал это уже три недели и полагал, что, раз его пример прокатился по многим поездам и круг очевидцев уже достаточно велик, скоро количество должно перейти в качество. По его сложным расчетам, через месяц и еще неделю примерно два процента пассажиров должны начать следовать его примеру — такому легкому для подражания. А через год это действие станет привычным для многих. А там, глядишь, половина из тех, кто оставляет бутылки в вагонах, перестанет так делать. Фурсик смотрел на жизнь реально и поэтому понимал, что вторая половина из оставляющих будет так вести себя всегда. Будет выходить из метро, не думая о том, кого резко отброшенная ими стеклянная дверь ударит со всей силы за их спиной, и мочиться, извините, в лифте своего же дома.

Дела и ужасы Жени Осинкиной - i_042.png

…Итак, одну из подтем своего проекта Фурсик назвал «Написанному — верь!» И последние два дня расклеивал только одну листовку.

Она гласила: «Здесь действительно нет входа».

Он лепил ее на дверях, на которых было написано «Нет входа», но все равно люди ломились в эти двери (хотя слово «Вход» было написано на двери рядом), натыкаясь на тех, кто входил в эти же двери изнутри, потому что внутри-то и было написано — «Выход».

Фурсик не мог понять — почему люди так делают? Объяснение было, но по молодости лет он его не знал.

Дела и ужасы Жени Осинкиной - i_043.png

Теперь уж мало кто помнит, а из людей его возраста так и почти никто, что долгие десятилетия в России была власть, которую почему-то называли «советской», хотя хилые выборные органы (а выбирали в них из одного кандидата; мы говорим вам правду, дорогие читатели, и нисколько не шутим) под названием «Советы», будь это Верховный совет, как бы верховодивший всей страной, или сельский совет, верховодивший селом, никакой реальной власти на самом деле не имели. Они сами подчинялись секретарям партии (она была тоже одна, поэтому ее называли обычно просто «партия», даже не прибавляя «коммунистическая»), от генерального секретаря до секретаря райкома или горкома. Эти секретари никем не выбирались, а назначались.

Так вот, в это советское время все вокруг, включая стены самых высоких зданий и даже неприступные скалы на Кавказе, было уклеено и расписано всякими надписями типа «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», «Труд в СССР — дело чести, дело славы, дело доблести и геройства», «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи…» или чего-то еще. Если все это каждый день читать и во все это вдумываться, к концу рабочей недели можно было запросто соскочить или, говоря проще, свихнуться и загреметь в психушку (что, говорят, и случалось — и, уже находясь в буйном отделении, привязанный к койке, человек продолжал выкрикивать лозунги).

Тогда сработал могущественный инстинкт самосохранения, и люди перестали реагировать и на лозунги, и на любую надпись, к ним обращенную, за исключением объявлений о пропавших животных.

×
×