Дрема путала и вязала мысли Баландина, и он скоро уснул бы, но горели в суставах ноги, мозжащая боль поднималась по костям и обкладывала сердце жутким покоем.

XIV

Топчут его кованым копытом, мнут и давят ошинованными колесами, пыль кроет его серым прахом, а он все пробивается через клеклую утолочь и все выметывает свой лист, похожий на трудовую развернутую ладонь, также исподу перевитую тяжами набрякших вен, а в розверти одна к одной морщины, по которым можно угадать о его горьком счастье. Отойти бы ему в сторону от проезжей колеи, да не то на роду ему писано: назван он подорожником, и жить ему на самом копытнике, для того он и соткан из крученой неподатливой на разрыв сурово-живущей пряжи.

Аркадий Оглоблин с ранних лет угадал заветное свое стремя — самому собрать крепкое хозяйство, чтобы стать вольным хлебопашцем. Советская власть нарезала ему земли, облегчила от налогов, и он жадно вгрызался в кусок своей пашни, туго натянув молодые жилы на пахоте, покосах и лесоповалах. Но как он ни избивался, долги вязали его по рукам и ногам. В самую страду рвался он на две доли — одна на свою, другая на чужую делянку. В людях Аркадий работал с той же слепой ретивостью, что и дома, терпеливо нес унизительное батрачество, и чем больше терпел на стороне, тем жесточее был к сестре и матери, тем глубже ненавидел свою бедность и чужой достаток. Утесняя себя на спичках и керосине, на обувке и куске хлеба, он изловчился купить у Ржанова лошадь, плуг и две бороны. Кадушкин, уважавший Аркашку за родственную душу, ссудил его на корову и лес для конюшни. А к той поре все настойчивей стали одергивать кулака за наем рабочих рук, и такие неистовые, как Аркадий Оглоблин, бросив кабальный супряг, с удвоенным усилием потянули свой воз и так разогнали хозяйства, что прорвались с собственным продуктом на рынок. Завелась своя копейка, а она дороже заезжего рубля. С мизерными запросами на свои человеческие нужды Аркадий прибыльно взращивал мошну и в скором будущем нашел бы средства, чтобы самому нанимать со стороны и землю, и лишние руки, но его на одном кругу подкосили две беды: сперва ушла из дому Дуняша, а следом, не прошло и года, настиг пожар.

Но Аркадий Оглоблин во многом напоминал тот из праха встающий подорожник, который крепнет и набирает силу от губительной потравы. Он сумел выдернуть из огня деньги, меха и с ожесточением принялся строить на погорелом месте новый дом. В трех верстах от Устойного на Выселках сходно купил выделанный сруб-пятистенок, собрал помочь и поднял его за неделю. Пока возили бревна, нанятый за потасканный полушубок Матька Кукуй выбухал под лиственничные в два обхвата стояки саженные ямы. На другую неделю плотники уже на паклю собрали венцы, прирубали косяки, стелили полы, потолки, вязали стропила. Не успели устоинцы и глазом моргнуть, Оглоблин нахлобучил на свой дом высокую четырехскатную крышу. А Влас Зимогор на пять лицевых окон выпилил кружевные наличники.

Дело двигалось податливо, оттого что работ по хозяйствам у мужиков было незавально, и они охотно стекались на помочи, благо, что Аркадий вечерами угощал артельщиков соленой капустой, гороховым киселем на постном масле и не скупился на самогонку, которую варила мать Катерина в бане.

На другой день Вешнего Никиты в новую трубу пустили дым. Мать Катерина в просторном доме, с высокими потолками и большими окнами, совсем потерялась. Задерганная, замотанная суетой, она сновала, как угорелая, в своем стареньком высоко опоясанном шугайчике, боясь окриков сына, во всем уноровляла ему, хотя умом своим мало понимала его: ни к чему эти хоромы, совсем ни к чему.

На первую растопку сырой печи мать Катерина нагребла горячих углей в бане и по дедовскому обычаю захотела три раза обнести их вокруг нового дома, и пошла, да у глухой стороны неожиданно поскользнулась на оттаявшей глине и опрокинула таз с углями в сухую стружку. Древесная смоль пыхнула как керосин, пламя взнеслось под самый карниз, голубые зайчики метнулись по пазам, из которых свешивались кудлатые бороды пакли. Мать Катерина заревела на дурной голос, прибежали мужики и быстро затоптали пожар. Но Аркадий так рассердился на мать, что под горячую руку ударил ее по спине.

— Так и надо, — казнясь, приговаривала мать Катерина. — Шабаркни еще, Арканя, дуре старой. Спалила бы, окаянная. Ну, окаянная.

Но Аркадий, расстроенный и без того округовевший от убойных забот, ушел на задворки, в огород и долго стоял там у старого тына, слепо глядел на широкий пламенный закат, в огне которого жарко тлели высокие оплавленные облака. Он впервые переживал чувство горечи и недоумения от того, что ударил мать. «Я ли не говорил ей, старой трясучке, — пытался вернуть уходящую злость Аркадий и натужно ругался, чтобы облегчить свою задетую совесть. — Я ли не говорил, не суйся с хрычовскими выдумками. Нет — дай. Вот и на! А соскочил я с болтов, ведь чем ни попадя окрестил бы. Мать все-таки и… на чем, на чем же я соскочил?» Вдруг он увидел валявшуюся у тына борону, на которую упал Ванюшка Волк, и злобно потащил ее книзу, бросил в крапивник на старых захламленных копанках.-«Давно бы надо вышвырнуть, — с облегчением подумал. — Эта проклятая борона и мутила, как похмелье. К чертовой матери ее — куплю новую, из железа, «Зиг-заг», С осени были в потребиловке — бери хоть дюжину».

Аркадий с волевой готовностью уцепился за практическую мысль и весь оживел, словно вышел на свежий воздух из угарной бани. Он обвел прояснившимся взглядом заречные дали, луга под крутояром и твердо пошел наверх. Тесовая крыша плыла навстречу, отливая нежно-кремовой новизной — первый дым из трубы розовел на закате и окуривал подворье сладким оседлым вековечьем. Эти живые и мудрые, чуть-чуть робеющие вечерние приметы, восставшая от минутного замутнения душа выправили его мысли на бодрый, заносчивый бег: «Я сам себе судья, потому что сам себе кладу дорогу среди озверения и зависти. Меня-то кто ни бил, кто ни гнул, кто ни мял. А вот стою. Кому-то в радость, а кому на зависть, но тут всяк нехотя, да увидит, как Оглоблин Аркашка, заморыш, из дикой нищеты сам выбился в люди. Своими руками на черных головнях поставил дом. Вот она, жизнь-то, надрывная язва, несносная, но зато своя, собственная. Только подумать, жизнь без Ржановых, без Федотов Федотычей Кадушкиных, без церкви. Сам себе голова. А этих, кои похожи на Ванюшку Волка, я их в упор не увижу. По-волчьи живем, мать. Так уж лучше свой укусит, чем станет грызть чужой. Чужой-то до костей обгложет, оплошай только».

Не научен был Аркадий углубляться в размышления, а если и приходилось иногда задуматься над жизнью, так быстро натыкался на облюбованную стезю, надеясь на свои руки и свою твердость. Именно таким, исполненным самонадеянной силы, вернулся с огородов.

У колодца, высоко подоткнув подол, Машка, с красными, мягкими подколеньями, мыла полатные доски. Она макала мочальную вехоть в деревянное корыто, выхватывала с него потоки чистой воды и бросала их на доски, размашисто, с плеча гоняла вехоть туда и сюда.

В легкой работе она показалась Аркадию проворной, живой, ловко подобранной с боков, и только крупные груди напряженно распирали борта ее тонкой стеганки, Аркадий замедлил шаг, подходя к колодцу, и стал глядеть на твердо и широко поставленные Машкины ноги, — сглотнул набежавшую слюну. «Уж вроде всю знаю, пора бы привыкнуть», — подумал Аркадий и, подойдя вплотную, прилепил с размаху к ее гладкому заду свою тяжелую ладонь.

— Ну-ко, — замахнулась она вехотью, думая, что чужой заиграл с нею, но, увидев замкнутое, однако вовсе не злое лицо Аркадия, сказала с тем же грубым повелением: — Воды бы лучше достал. Аль железная я таскать.

— Что ж колени только кажешь? А?

— Будто уж, — поникла Машка взором, однако так выпрямила свою долго согнутую спину, что платье еще бесстыдней обнажило потаенную белизну ее ног. — Будто уж вот, — продолжила она начатую игру, но вдруг окончательно смутилась и посуровела. В этой Машкиной перемене Аркадий уловил ее недоверчивую простоту, знакомую доступность ее и вместе с тем подстрекающую загадку ее власти.

×
×