— Апайка якши. Хараша апайка. Девка мы любим. Ты начальник болшой, деньга курам клевать нечава. Много. А баранча нет. Как так? Пилосов Ирбит живет. Базар митлам знай митет. Умнай-ух! Баранча сабсем ек. Два бидам руска. Как думай, скажи?

— Две беды, говоришь? Какие же?

— Пирва — баранча мало. Карапуз мало — татарину беда. И руска тоже не сахар. Другой бида — оо! Я руска, ты руска. Я твоя хап, ты моя хап. Как так? Сабсем жись пропадай. Руска мужика бижит татарам. Юрта Гуляй: пасай, Осман. Шибка плоха. Руска тоже мала-мала бельмес. Сокол сокола бил — добыча ворона кливал. Как можна так? Осман грамота знай, высе гляди. Руска сам думай. Другим думай. Другим помогай. Руска плоха придет, высем плоха придет. Хазаин услаб — свой собака волком рычит. Руска плачит — высе заривем. Как маленечка думай, скажи?

— Милый ты человек, Осман Тыра. Дай, дорогой мой, я тебя обниму, — Жигальников положил руку на плечи Османа и нежно похлопал его: — Правду говоришь, Осман. Горькую правду. Кулака ликвидируем, райская жизнь будет. А пока классовая борьба, Осман.

— Борба охота — праздник жды, — Сабантуй — борис знай. Руска, бачка, умный, умна, однако дурной. Каждай — нет. Однака дурной многа. Друк друка карапчи, какой порадок. Татара ек: одын и одын — выся место, — Осман из длинного рукава шубы выпростал кулак и погордился им. — Высе одын, одын — высе. Во как татарва.

— Своих-то богачей не шевелите, что ли, Осман?

— Своих? Шевели. Как не шевели.

— Тоже небось ругани хватает.

— Хватай. Бая хватай. Мулла хватай. Карапчонка крал хватай шеям. Болшого брюха нет — не трогай. Ай, бачка, чердак умный. Учи, учи — дурак мирай. Будя здорова, бачка, — вдруг сказал Осман и протянул Жигальникову шубный рукав, из которого выглядывали кончики пальцев. — Мыне нада друк Оглобелка. Бачка, Юрта Гуляй бижим — Осман Тыра гостям ходы.

— Спасибо, друг Осман. Доведется — не обойду.

— Тибя пасиба. Я, бачка, люблю руска. Руска плохо, собсим пропадай татарам.

Осман вдруг шельмовато сощурился и, запихав два пальца в рот, помусолил их, сладко причмокнул:

— Апайка клатбище улапал — ай капиток, ай молодес. Старый дурак шайтан Османка слюна пускай. Пасиба бачка. Живи здорова будь.

Жигальников главной улицей пошел к сельскому Совету и все улыбался, повторяя лукавое османовское слово «улапал». «Угадал, черт: капиток, говорит, апайка — будто в воду глядел, греховодник».

А Осман подождал своих ребят и шутя насовал им под бока шубных тычков, гордясь новым знакомством, повернул в заулок к Аркадию Оглоблину. По пути не переставал завидовать: «Апайка глаз кырупнай, сама капиток. Ах, ах».

Аркадий, какой-то плоский и черный от небритой щетины и набившейся в нее пыли, навешивал на новые столбы тесовые ворота. Два мужика помогали ему, на березовых слегах заводили окованное полотно на костыли и не могли завести. Аркадий с опрокинутой бочки тянулся к верхнему навесу, поколачивал его топором и матерился, а из-под короткой шубейки и задранной рубахи белел его впалый живот, с которого совсем сползала опушка штанов.

— Ух, работай Оглобелка — чем душа держит. Руска делай, делай — никакой мера не знай.

Жигальников разулся, лег на кровать и стал вспоминать по порядку слова Османа, чтобы до конца понять их, сознавая, что не раз вернется к этой беседе. «Забываем, черт возьми, забываем, что малые-то народы учатся у нас, — напряженно думал Жигальников. — Каждый свой шаг на аптечных весах надо выверить…»

Мошкин в исподней рубахе, с засаленной каймой по вороту, сидел за столом и писал под копирку. Рядом лежала его заерзанная тетрадка. Иногда он задумывался и тупым концом карандаша скоблил в голове, стучал по узким сухим ногтям и опять усердно сникал над бумагой. Потом сунул карандаш за ухо, прочитал написанное, держа лист на отлете, и, увидев, что Жигальников не спит, предложил:

— Встань-ка да подпиши. Баландин спрашивал о тебе. Я не похвалил.

— А он где?

— Сидор-то Амосыч? Уехал на Выселки. В Устойном все дворы обошел. Уехал еще туда. Все сам хочет увидеть. Я тоже сунулся было в его тележку — не взял. А таскает за собой Струева. И видно, сердит на нас. Да ведь у нас все заактировано. Всякий шаг бумагой оправдан. Это вот на Доглядова я составил. В горницу к нему вошли, глядь — две кровати с перинами. По какому праву? Живут двое, и, нате, всякому перина. Врешь, думаю, всеми фибрами, не из того сословья, чтоб спать порознь. Это тебе не город — по разным спаленкам. Я возьми да и откинь одеяло, — мешки с овсом. Сам-то ничего, а баба, скажи, констерва, кошку мне прямо в лицо швырь. Ведь это хорошо, тетрадка на ту пору в руках погодилась. А не загородись я — как пить дать вынула бы мне она зенки. Ну кулак — вражина отпетая — все пустил в ход: пожары, оружие, топоры. Мало, кошки пошли в дело. Встань подпиши. А то уснешь — черт тебя добудится. Связался, должно, с какой, а?

— Ты, Мошкин, отстань. Чтоб я твоего слова больше не слышал. Сколько ты зла тут посеял, паук!

— Допился до ручки. Хорош гусь. Баландин на утро актив наметил — он тебе руки, ноги обломает. Одного моего слова достаточно. Так, так, так… Погоди, погоди, как ты сказал — паук? Контра — ты. Эй, Бедулев! Бедулев.

Из конторской половины пришел Егор Бедулев в тонкой телячьей шапке — левый клапан ее с тесемкой висел на сторону. В дымчатой бородке цвела улыбка: он с Матькой Кукуем играл в поддавки и только что отсчитал тому пятнадцать щелчков. Мошкин, надевая через голову шерстяной свитер, спешил освободить рот, задыхался гневом:

— Ты слышал, Бедулев, следователь Жигальников назвал меня пауком? Слышал?

— Как же я, Борис Юрьевич, услышу, который? Мы в шашки сидим с самого обеда. Уж говорю этому Кукую: хоть бы ты раз выиграл, язва сибирская. Ведь я расколю тебе лоб-то. Неймется.

— Брось ты мне своего Кукуя, — горячился Мошкин и, проходя мимо стола, тылом ладони хлестко, как витой плетью, ударил по бумагам: — Доглядова сактировать надо, а товарищ Жигальников пьян. Лыка не вяжет и оскорбляет. Я это больше терпеть не стану.

Бедулев осторожно шагнул к кровати Жигальникова, вгляделся в его лицо:

— Мутит вас, Дреиндреич?

— Пойдите вы к черту. Оба.

— Где милиционер товарищ Ягодин? Слышал, Бедулев, за милиционера спрашиваю?

Бедулев, отступая от кровати, недоуменно таращил глаза на Жигальникова, который не походил на пьяного, но и судить по словам его — был в сильном тумане.

— Милиционер товарищ Ягодин у Окладниковых на дележе имущества. Тоже, видать, неспроста дележ затеяли. У одной чашки жили, жили и, нате, врозь удумали.

Но Мошкин не слушал Бедулева, распаленный обидой:

— Я долго терпел, больше — уволь.

На лице Мошкина под тонкой смуглой кожей ходили желваки. Сам он, натянув на плечи пальтецо, вдруг сделался с виду по-петушиному голенастым и драчливым:

— Я тебе покажу — паук. Пойдем, товарищ Бедулев. Ночую в сельсовете. Пусть товарищ Баландин посмотрит, в каких условиях и с кем мне приходится работать.

— Да уж вы што, Борис Юрьевич, одно слово, который, подвижник.

Мошкин рваными хапками собрал бумаги со стола, умял их в кармане, чего никогда не допускал, и, подняв плечи, вышел из горницы. А Бедулев еще от дверей хмуро поглядел на Жигальникова, но, встретившись с его осмысленным взглядом, погрозился:

— Зря это вы заботите такого работника.

И, затянувшись осуждающим молчанием, шагнул через порог.

XVIII

Утром Баландин пришел в Совет ни свет ни заря. Сторожиха, молодая баба, в легкой безрукавой кофтенке, с красными свежими локтями, скоблила мостки. На крыльце стояло ведро с водой, из которого натекла большая лужа.

— С успехом, — пожелал Баландин и, перешагнув через лужу, спросил: — Дырявое, что ли, ведро-то?

— Лешак его знае. С вечера цельное было. — Баба обдула верхнюю потную губу и предупредила: — Тамотка спят еще. Може разбудить? — и она кончиками мокрых пальцев подтянула концы платка на затылке, переспросила: — Може разбудить?

×
×