— Не огорчили бы.

— А ежели нас, как и при коммуне, единоличников, окажется больше коллективистов? Тогда как, Семен Григорьевич?

— И тогда так же: колхозу лучшая земля. Доброе семя надо положить в хорошую землю.

— Голуба Семен Григорьевич, а ежели срок передела не подоспел?

— Понял тебя, Федот Федотыч, — прервал Семен Григорьевич Кадушкина и, переглядываясь с ним, объяснил всему залу:

— Тихо, товарищи, тихо. Этот вопрос беспокоит не только Федота Федотыча. Одному раньше времени жалко упустить от себя хорошие деляны, другому не терпится скорее сбыть с рук недородный суглинок или мочажину. К весне в связи с организацией у вас коллективного хозяйства «Красный пахарь», земельные органы проведут полный передел земли. Теперь вот и знайте, имейте в виду, что при переделе преимуществом будет пользоваться опять же колхоз, о чем я уже говорил.

— Запустят пашню!

— Пиши пропала. Самая добрая.

— Не хорони ране смерти.

— Куда денешься?

— Пиши давай.

— Не огорчили бы.

— Даешь передел!

— Не пойду за голхозом.

— За землицей-матушкой куда хошь сманят.

Как Умнов ни торопил собрание, оно затянулось до глубокого вечера. Стоявшие на ногах сели на пол, в задних рядах выспаться успели. Керосиновые лампы задыхались и коптили от недостатка воздуха. Запись в колхоз перенесли на другой день. По домам расходились уставшие, осоловелые, без лишних разговоров: впереди была многодумная ночь.

XV

После сходки милиционера Ягодина взял к себе на ночлег председатель Яков Назарыч Умнов.

В ночи полоскался холодный, тяжелый дождь, который тотчас насквозь пробил на Ягодине его казенную шинельку. А Яков Назарыч на полдороге к дому с недоверием почувствовал под пальцами правой ноги студеную сырость, не хотел верить, что так не ко времени сапог дал течь. «И обсоюзить теперь не на что — получка звон где, — тоскливо подумал председатель. — Зима идет — пимов нету. О всем селе пекусь, каждому хочу дать потолще ломоть доброй жизни, а у самого сапоги хизнули — кто подумает?»

— Товарищ милиционер Ягодин, в округе не слыхать, обувки сельскому активу не подбросят? Осень вот. Зима и все такое.

— Не слышал, товарищ председатель. Заявку пошлите.

Только еще стукнули воротами, а мать Якова, Кирилиха, ждала, видимо, засветила огонек — в окнах трепыхнулся чуть живой светлячок.

Разулись под порогом, и Яков Назарыч долго мял в руках грязный сапог, отыскивая дыру и вздыхая.

— Каши просят? — спросил Ягодин, оглядываясь и радуясь на свои сапоги из новой яловины.

— День и ночь на ногах — вот и спустил. Проходи, товарищ милиционер Ягодин.

Ягодин в шерстяных домашней вязки носках мягко ступил к столу. На холщовой скатерке стояла жестяная лампа с изломанным и заклеенным бумагой стеклом, лежала замусоленная колода карт. Валялась луковая шелуха вперемешку с рассыпанной солью.

— Картофка тутока в чугунке, — сказала Кирилиха с печи. — Да ты вроде не один. А у нас, как на грех, крошки хлеба нет. Вышел. К завтрему замесила.

Из-за трубы пластался дым — Кирилиха курила трескучий, вероятно плохо изрубленный, самосад и без умолку говорила о квашонке, о какой-то мокрой рубахе и решете, зная, что ее не слушают. А Яков Назарыч вытащил на стол чугун с картошкой, натряс на скатерку золы, выставил решето с сухарями, из которого так и брызнули тараканы, обрываясь на пол.

Ягодин достал из своей сумки кусок сала и хлеба. Но Яков Назарыч гостевой еды не тронул — жевал картошку с размоченными сухарями, густо вываляв ее в серой зернистой соли.

— Не глянется мне нонешнее собрание, — завел разговор Яков Назарыч и крепко хрустел солью, недоразмокшими сухарями, луком. — Семен Григорьевич Оглоблин задвинул бедноту в речах. В тень задвинул. Вроде не беднота весь становой костяк «Красного пахаря». Помяни мое слово, товарищ милиционер Ягодин, после нонешнего собранья крепыши задерут нос — не подступись. Прижимов их надо брать.

— Не велено. Сказано, словом, убеждением.

— Да ведь, товарищ милиционер Ягодин, двор на двор не приходится. А по сегодняшним речам всем, выходит, взяться за ручки и айда в новую жизнь. Я через это не вижу новой жизни. Кулак или лошадный опять, он ни в жизнь не пойдет с бедняком.

— В артельном труде все выравняются, товарищ председатель. И каждый будет есть свой хлеб.

— А слышал, что Кадушкин-то сказал: калачом не заманишь.

— Но ведь там, товарищ председатель, и то было сказано, что коллективному хозяйству отойдут лучшие земли, и само собой мужик долго не продержится на заячьих загонах. В колхоз придет с протянутой рукой. Проситься станет.

— Да он, тот же Ржанов или Кадушкин, он до колхоза промотает все свое хозяйство, лошадей, коров и телеги, так он мне на кой черт нужен, товарищ милиционер Ягодин. Зачем он мне, порожний-то? За евонное имущество надо бороться. Со ссудами, слышал, государство пока не сулится. А жить чем? Я правильную линию вот такую высказываю: надо привлекать к коллективному зачину середняцкие, крепкие хозяйства, но без самих хозяев. Вот я за это — «за». Обеими руками. Только чтобы сами хозяева воду не мутили. Все эти Ржановы и Кадушкины. Сдай все в артель, а на самого мы еще поглядим.

— Ты, товарищ председатель, право, помешан на этом деле, за грудки чтобы. Это как раз вода и есть на мельницу оппозиции.

— Сальца разве твоего испробовать, — не устоял перед соблазном Яков Назарыч. — А сальцо, видать, на хлебе выращено. Свое али казенный паек?

— Паек.

— Товарищ милиционер Ягодин, ты к нам как, навовсе? — Яков Назарыч вытер засаленные руки о волосы. — Жилье найдем. Да хоть и у меня живи.

Милиционер Ягодин, не умевший по молодости утаивать своих мыслей, усмехнулся:

— Поуютней бы где местечко, товарищ председатель. У вас от одних тараканов деру дашь. Ведь они небось и в постель лезут?

— А ты, милиционер Ягодин, из какого происхождения?

— Воспитывался в сиротском приюте, потом на Каме в сплавной конторе работал, на сплаве. Плоты гонял. Два раза, до Астрахани спускался.

— И неужели тараканов не видывал?

— Видывал, да лучше без них, — опять усмехнулся Ягодин.

— Конечно, лучше. Какой разговор. Я, видишь, за сельсоветскими делами и дом, и хозяйство запустил. Пожалуй, хуже всех живу. Надо и о себе подумать. Слышь, матка, надо бы вывести тараканов-то.

— Ног не отъедят, чего испужался, — подала голос с печи старуха. — Их, окаянных, по первой стыни выморозить можно. Двери отворим, и передохнут.

— А я чую, товарищ Ягодин, беднота вам гребтит. Уполномоченный Оглоблин по словам тоже навроде за Советскую власть, а спать и кушать милости просим к Кадушкину. Вот речи-то его и припахивают жирными блинами.

— Да сколько же можно нищенствовать, Яков Назарыч? Жизнь сама подталкивает на светлую дорогу, что ж за старое-то цепляться. А насчет товарища Оглоблина ты вовсе напрасно говоришь. Ничего такого товарищ Оглоблин не высказал.

— Да ведь я-то больше знаю, кто в чьей бане моется.

— Насчет бани все может быть. Не спорю.

Баню Умнов упомянул для красного словца, а у Кадушкиных и в самом деле топили баню, потому что был субботний день.

Федот Федотыч с Семеном Григорьевичем со сходки пришли поздно, однако оба пожелали погреться после сырого и мозглого холода нежилых поповских стен. Каменку весь вечер Харитон шуровал неотступно, набрасывая на угли березовых дров, и в раскаленной бане жгло уши, а от горячего пара закладывало грудь. Федот Федотыч любил жар и мыться пошел первым. В большем теплом предбаннике на выскобленный столик поставил лампу и большой туес холодного пива. Каменка была сложена у самых дверей, и при входе в баню от нее жаром вздымало волосы. Федот Федотыч несколько раз пытался зажечь в бане коптилку, но та сразу гасла от парной духоты. Сторонясь зева, начал плескать на каменку крутым кипятком из чугунной колоды за ковшом ковш. Раскаленные камни вроде трещали и стреляли, били в отворенный ставенек жаром. Федот Федотыч в полной темноте натянул на голову тонкую шерстяную шапку, залез в рукавицы и ощупью поднялся на полок. В деревянной шайке с квасной гущей под рядниной распаривался веник. И его привычно нашел, обмахнулся и пошел выхаживать себя по ляжкам, по спине, по ребрам. Квасной гущей забрызгал все стены, каменку, и тонко запахло хлебной пригарью, загустел в бане хмельной угарец. От жары, кипятка и пьяноватой гари Федот Федотыч обомлел, едва не потерял память. На этот случай совал в кадушку с холодной водой свою полуобморочную голову, не сняв шапки, мочил затылок. Потом, уж совсем не чувствуя жары, в каком-то исступлении порол себя веником, пока не охлестал его до прутьев, пока вконец не уходился — лег на полке, примостив беспамятную голову на обитом голике.

×
×